Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
«…Мать была очень благодарна ему за то, что он дал ей возможность жить как бы на острове — не знать, не вникать, что происходит вокруг, оставаться внутри своего мира».
Остров посредине густо населенного материка — действительно, чудо!
Вообще-то Андрей Сергеевич Кончаловский бывает достаточно трезв, говоря об отце. Даже — ироничен. Может, например, сообщить, что его бабушка Ольга Васильевна, дочь великого Сурикова, сказала, узнав, что зять получил орден Ленина:
— Это конец. Это катастрофа.
Или вспомнит: в годы борьбы с «космополитизмом» отец не только написал постыдную пьесу «Илья Головин», обличая в ней деятеля искусства, оторвавшегося от народа и соблазненного Западом, но и черпал материал в истории семьи своего тестя художника Кончаловского. Разве что «космополита» перевел
Но когда речь о любимой матери, спасенной отцом от мерзости мира, — здесь не разумнее ль просто порадоваться за домашний островной рай? Ведь в нем-то не «хавка и дринч» для отобранных идеологически. Тут — семья, что не развращено идеологией, а упасено от нее.
Наверное, так. И не затем, чтобы все это опровергнуть, но чтобы знать и другую — также возможную — точку зрения, процитирую снова «Дневник» Нагибина. Спор автора — как раз о персоне Сергея Владимировича — с отъявленным циником и холуем, журналистом Александром Кривицким:
«Он был на юбилейных торжествах Михалкова и умиленно рассказывал о них. Особенно тронул его тост юбиляра за жену, крепко покоробивший, как мне известно, всех остальных участников банкета. „Вот Наташа, — сказал растроганный чествованием Михалков, — знает, что я ей всю жизнь изменял и изменяю, но она уверена, что я ее никогда не брошу, и между нами мир-дружба“. Я сказал, что никакого мира и никакой дружбы между ними нет и в помине, что Наташа жестоко оскорблена его поведением, что у нее происходили омерзительные объяснения с его бывшей гнусной любовницей и что тост его гадок. Кривицкий аж перекосился от злобы. „В чем вы его обвиняете?“ — сказал он дрожащим голосом. „В данном конкретном случае всего лишь в вызывающей безнравственности“. — „Вот как! А вы, что ли, лучше его? О вас не такое говорили!“ — „Оставим в стороне то, что я значительно раньше развязался с этим. Но когда я блядовал, то не руководил Союзом писателей, не разводил с трибуны тошнотворной морали, не посылал своих девок за государственный счет в Финляндию и Париж и сам не мчался за ними следом через Иран. А он развратник, лицемер, хапуга, „годфазер“ (Godfather, крестный отец. — Ст. Р.), способный ради своего блага на любую гадость“. — „Кому он сделал плохо?“ — „Не знаю. Но он слишком много хорошего сделал себе самому и своей семье. Его пример развращает, убивает в окружающих последние остатки нравственного чувства, он страшнее Григория Распутина и куда циничнее“».
Кто более прав, благодарный сын или непримиримый Нагибин? Оба — что говорит о наличии и последствиях двойного счета, двойной жизни. Просто сын одобряет наличие, Нагибин заглядывает в последствия.
В дурные последствия?
Сам Сергей Владимирович Михалков со словом «дурные» наверняка не согласился бы — и был бы по-своему прав.
Что ж, в некотором смысле право действительно на его стороне.
В знаменитом альманахе «Чукоккала» есть его давние-давние стихи — прелести необыкновенной:
Я хожу по городу, длинный и худой, Неуравновешенный, очень молодой. Ростом удивленные среди бела дня Мальчики и девочки смотрят на меня… На трамвайных поручнях граждане висят, «Мясо, рыба, овощи» — вывески гласят. Я вхожу в кондитерскую, выбиваю чек, Мне дает пирожное белый человек. Я беру пирожное и гляжу на крем, На глазах у публики с аппетитом ем. Ем и грустно думаю: «Через 30 лет Покупать пирожные буду или нет?» Повезут по улице очень длинный гроб, Люди роста среднего скажут: «Он усоп!» Он в среде покойников вынужден лежать, Он лишен возможности воздухом дышать, Пользоваться транспортом, надевать пальто, Книжки перечитывать автора Барто. Собственные опусы где-то издавать, В урны и плевательницы вежливо плевать, Посещать Чуковского, автора поэм, С дочкой Кончаловского, нравящейся всем.Дата в «Чукоккале» — 18 апреля 1937 года. Пять дней, как Михалкову исполнилось двадцать четыре.
Слава Богу, и через тридцать лет, и через шестьдесят все для него сложилось куда лучезарнее, чем предполагалось — пусть даже в шутку. «Я был советским писателем» — если бы Сергею Владимировичу изменила скромность, он мог бы назвать свою книгу несколько иначе: «Я был идеальным советским писателем».
Таким и запомнится.
Растратчики и добытчики
…В искусстве одни проливают семя и кровь. Другие мочатся. Приемка по весу.
Чей демон сильнее
При двойном счете, который стал правилом всей советской жизни, а Михалковым всего лишь был принят с особенной органичностью и охотой, хорошее для одних, конечно, оборачивается не совсем хорошим для других. Или — совсем нехорошим. Но зато так легко, без всякой там достоевщины, без терзаний, сомнений оправдать простодушную логику своего благополучного существования. И вдобавок создать философию, по законам которой (вспомним) писатель «с отвратительной личной биографией, аморальный человек в полном смысле слова» создает «самые светлые произведения».
Как это у него получается? Очень просто: «это такая раздвоенность писательской личности». Раздвоенность, прямо ведущая к такой «неслыханной простоте», что и не снилась Пушкину, — уж он-то заставил своих Моцарта и Сальери толковать о том, совместны ли гений и злодейство.
Кстати, незачем притворяться. В «аморальном человеке» безошибочно угадывается Валентин Катаев — хотя бы по логике мстительности. Ведь это именно он и именно Михалкова карикатурно изобразил в повести «Святой колодец» — смотри страницы о «тягостном спутнике». По слухам, бродившим в 1966 году, когда повесть вышла в «Новом мире», в частности, как раз это вызвало цензурные затруднения — так что Катаеву пришлось даже убрать слишком явные признаки физического сходства.
Теперь слухи подтвердились. Опубликовано донесение цензора:
«В… четвертом номере журнала редколлегия подготовила к печати памфлет В. Катаева „Святой колодец“, в первой части которого рисовалась искаженная картина советской жизни в послевоенный период. Обстановка в стране изображается как бред больного, как состояние кошмарного сна, в котором преобладают тягостные настроения подавленности, оцепенения, вызванные „идеологией“ культа личности. …Советскую действительность автор наделил уродливыми персонажами, людьми, искалеченными эпохой. „Чудовищным порождением того отдаленного времени“ являются „человек-севрюга“, „Альфред Парасюк — интеллектюэль“… и другие персонажи. Памфлет из номера был снят. Редколлегия опубликовала его в майском номере журнала лишь с некоторыми поправками».
Поправок, видимо, вправду было немного: «уродливых персонажей» и «чудовищных порождений» в «Святом колодце», увидевшем свет, хватает. Но «человек-севрюга», эта кратчайшая из характеристик, похожая на мгновенный графический шарж, когда художник едва тронул бумагу карандашом, родил некую завитушку, а сходство уже неотразимо, — «человек-севрюга» исчез.
Впрочем, и то, что возникло вместо него, мягко говоря, узнаваемо:
«…Фантом, мой странный спутник, который… неотступно, как тень, сопровождал меня на полшага позади; противоестественный гибрид человеко-дятла с костяным носом стерляди, клоунскими глазами, грузная скотина — в смысле животное, — шутник, подхалим, блатмейстер, доносчик, лизоблюд и стяжатель-хапуга».