Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
Не продается вдохновенье?
Осенью 1933 года Осип Эмильевич Мандельштам получил свое первое и последнее законное, узаконенное жилье: кооперативную квартиру в Нащокинском переулке, в «писательской надстройке».
Это казалось чудом. Да и являлось им.
Непонятно было тогда, непонятным осталось и по сей день, как удалось преодолеть противостояние домовой общественности, каковая вопила: Мандельштам не имеет права… Он даже не член… Был ли уплачен паевой взнос?..
Голосила не только зависть тех, кому не досталось дефицитной квартиры. Раздражало и то, что ее получил именно Мандельштам,
В шестидесятые годы, да и позже в ресторане Дома литераторов можно было встретить высокого тощего человека, который ходил между столиков, казалось, в надежде, что кто-нибудь поднесет ему рюмку, а может быть, и покормит. Это был поэт Михаил Рудерман, о котором все знали только одно: что он написал некогда песню о тачанке-полтавчанке.
Как он жил? На что? Поговаривали, что он — изгой и посмешище даже в собственной семье; вообще у него была репутация анекдотического недотепы. Буквально — он был героем анекдотов, не знаю, насколько достоверных.
Например, рассказывали, что он будто бы встретился с поэтом Сергеем Островым, человеком удачливым и имевшим о себе самое высокое мнение. Тот, как обычно, принялся рассказывать о своих успехах в творчестве и о полнокровной жизни:
— Написал стихи о любви. Гениальные! Закрыл тему… Книжка выходит… Чувствую себя замечательно. Сейчас иду в теннис играть… Жена у меня красавица…
Рудерман слушал, слушал:
— А я купил пятьдесят грамм сыру…
Тоже, значит, похвастался.
Так вот, в 33-м жена этого самого Рудермана, и в те годы не сказать, чтобы очень благополучного, роптала во дворе на Нащокинском: дают квартиру какому-то Мандельштаму, в то время как ее муж — растущий поэт!
Как бы то ни было, свершилось.
Вскоре порадоваться за собрата к Мандельштамам заглянул Пастернак. «Прощаясь, — вспоминает Надежда Яковлевна, — долго топтался и гудел в передней. „Ну вот, теперь и квартира есть — можно писать стихи“, — сказал он, уходя.
„Ты слышала, что он сказал?“ — О. М. был в ярости. Он не переносил жалоб на внешние обстоятельства — неустроенный быт, квартиру, недостаток денег, — которые мешают работать. По его глубокому убеждению, никто не может помешать художнику сделать то, что он должен, и обратно — благополучие не служит стимулом к работе».
Реакция Мандельштама на сочувственную пастернаковскую реплику кажется решительно неадекватной, истерически преувеличенной, — тем более что (цитирую те же воспоминания) «Пастернак без стола обойтись не мог — он был пишущим человеком. О. М. сочинял на ходу…» Зато этот несправедливый взрыв породил одно из лучших мандельштамовских стихотворений:
Квартира тиха, как бумага — Пустая без всяких затей — И слышно, как булькает влага По трубам внутри батарей. Имущество в полном порядке, Лягушкой застыл телефон, Видавшие виды манатки На улицу просятся вон. А стены проклятые тонки, И некуда больше бежать — А я как дурак на гребенке Обязан кому-то играть…Вот вырвалось слово, самое неприемлемое для Мандельштама: «обязан». И он, наконец-то обретший стены и потолок, стал едва ли не отвратителен себе самому — как раз не по той ли причине, что они обязывают его быть не таким, каким хочется?
Пайковые книги читаю, Пеньковые речи ловлю И грозное баюшки-баю Колхозному паю пою.Вместо того чтобы радоваться, поэт не только брюзжит, но готов отдать долгожданные хоромы другим:
Какой-нибудь изобразитель, Чесатель колхозного льна, Чернила и крови смеситель Достоин такого рожна. Какой-нибудь честный предатель, Проваренный в чистках, как соль, Жены и детей содержатель — Такую ухлопает моль…И так далее.
Как объясняет вдова Мандельштама, «слова Бориса Леонидовича попали в цель — О. М. проклял квартиру и предложил вернуть ее тем, для кого она предназначалась, — честным предателям, изобразителям и тому подобным старателям… Проклятие квартире — не проповедь бездомности, а ужас перед той платой, которую за нее требовали. Даром у нас ничего не давали — ни дач, ни квартир, ни денег…».
Если вспомнить, что квартира как-никак кооперативная, то фразу можно переиначить, сделав ее как бы нелепой: даром у нас ничего не продавали. Даже продав, тем самым обязывали. Повязывали.
Я это не к тому, чтобы в очередной раз обличить наше пайково-пеньковое общество распределения (кому паек в зубы, кому и пеньку на шею — всякому по заслугам). Я — отчасти — о причудах нашего сознания и словоупотребления.
О том, например, с какой целеустремленной и неразборчивой ненавистью мы произносим слово «продажный», — если вдуматься, нормально рыночное (то, что продается; цена, установленная за товар). С ненавистью, которая кажется нам оправдывающей гневный ярлык: например, «продажный Федин». Или — Софронов, Ермилов, Кожевников.
Против ненависти ничего не имею — хотя будет лучше, если с годами она перейдет (уже перешла?) в фазу спокойной брезгливости. Но ярлык «продажный», по меньшей мере, нуждается в осмыслении. В частности, потому, что презренное слово — в его деловом, внеэмоциональном значении — приложимо и к Пушкину.
Читатель понял, чт'o я имею в виду. Конечно, «Разговор книгопродавца с поэтом», этот лукавейший диалог, где человек рынка внушает авторскому двойнику то, что памятно всем:
…Не продается вдохновенье, Но можно рукопись продать.