Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали
Шрифт:
«Регистан (пытается положить на тарелку Сталину кусок ветчины): Разрешите за вами поухаживать, товарищ Сталин?
Сталин (отодвигает свою тарелку): Это я за вами должен ухаживать, а не вы за мной. Здесь я хозяин… Кстати, кто вы по национальности?
Регистан: Я армянин.
Сталин (с иронией): А почему вы Эль-Регистан? Вы кому подчиняетесь: Муфтию или Католикосу?
Регистан: Католикосу, товарищ Сталин!
Сталин: А я думал, Муфтию…»
Хотя
«Сталин (мне): А вы, Михалков, не заглядывайте! Тут мы без вас обойдемся.
Я: Извините, товарищ Сталин! Я случайно…
Сталин: И не заикайтесь! Я сказал Молотову, чтобы он перестал заикаться, он и перестал.
Молотов (улыбается)».
И еще:
«Сталин: Мы нахалов не любим, но и робких тоже не любим. Вы член партии?
Я: Я беспартийный.
Сталин (помолчав): Это ничего. Я тоже был беспартийный…»
Чем любопытны — помимо комизма — эти непредвиденные интермедии? (Верней, не такие уж непредвиденные — чувствуется и рука режиссера, и готовная податливость статистов.)
Вождь может быть неласков и раздражен. Вождь издевается: «Это я за вами должен ухаживать…» — и отодвинутая тарелка. (Что означает: да отвяжись ты!) Либо: «Сталин (перебивает Регистана): Разрешите мне реплику?» Перебивает, дабы спросить разрешения: каково?
А уж вопрос насчет подчинения муфтию или католикосу… Может, усатая кошка, сыто играющая с суетливым мышонком, ждала в ответ: «Не муфтию и не католикосу, а вам, товарищ Сталин!»?.. Во всяком случае, организатор дружбы народов недурно поддел армянина, назвавшегося именем мусульманской святыни.
Но все это видимость. На деле тут идеальная гармония отношений, когда все на своих местах, все понимают и принимают правила игры. И даже то, что кажется их нарушением, актерской отсебятиной, означает тонкое понимание исполнителями режиссерского плана.
Вот Михалков с Эль-Регистаном, выпив в компании с Политбюро, ведут себя (признание Михалкова) «свободно, если не сказать развязно… Мы настолько забылись, где и с кем находимся, что это явно потешало Сталина и неодобрительно воспринималось всеми присутствующими…».
О, недогадливое окружение вождя! Разве это для челяди обаятельно раскрепостились соавторы, совсем не настолько забывшиеся, чтобы не примечать: кто доволен и кто недоволен? И рассудившие, несмотря на подпитие, трезво, что недовольством соратников можно и пренебречь ради финального результата:
«…Сталин хохотал буквально до слез».
Да, другие условия. Другие люди. Это Твардовский с его подавляемым, но несомненным чувством достоинства воспринял как «вздорное соображение» замечание своих верховных редакторов. Дескать, в его тексте сказано: «Под ним идет полмира с нами». Нет, «полмира» — мало, ведь через пять — десять лет будет больше!
Это Твардовский, по его самоироническому выражению, «пел» Суслову о «необходимости сохранить „печаль“». (Не сохранили. В одном из вариантов текста было: «В дни торжества и в дни печали мы нераздельны с ней всегда», но и это показалось начальству недопустимым с точки зрения казенного оптимизма.)
Наконец, это Твардовский надеялся, что за словами его гимна слышится не только «Интернационал», святой для него, как для верующего «Отче наш», но и сочинение, святое не в меньшей степени, хотя по-другому: «Ермак».
В этих иллюзиях он был куда менее прав, чем здравомыслящий Михалков, по его словам никогда не включавший государственный гимн в сборники своих стихотворений. И резонно заметивший: гимн — не художественное произведение, это — политический документ, стихотворно оформленный.
Правда, из-за этого здравомыслия мы и жили так долго без гимна: политические перетряски не способствуют существованию единой идеи…
Итак, вот три литератора, категорически разных и все-таки представляющих одно явление — советский писатель.
Жертвуя оттенками характеров и судеб ради лапидарности, можно сказать: что до Твардовского, он был неважным, плохим солдатом партии — это при его-то самомучительной искренности. (Солженицын вспоминает, как он поправил своего зама по «Новому миру» Александра Дементьева. «…Имея партийный билет в кармане», — начал тот излагать свои колебания насчет публикации «В круге первом». «…И не только в кармане!» — вскинулся Твардовский. Это в своей-то тесной среде, не для партийной бдительной публики, — актерство исключено.)
Да, собственно, искренность и мешала быть хорошим солдатом, не нарушающим строя.
Катаев… Тут слово «солдат» не подходит вовсе. То, что для Твардовского составляло болезненное столкновение веры в идею и зрячести честного человека, у Катаева было игрой наемника. Поразительно — а может, и нет, — что, многое проиграв, растратив, он не оказался в окончательном проигрыше.
Михалков — отличник боевой и политической подготовки.
Продажные и запроданные
— Создана в Академии Наук комиссия, — сказал Федин. — Я председатель.
— Вот и хорошо! Вы выступите на защиту Зильберштейна.
— Какой вы чудак! Ведь мне придется подписать уже готовое решение.
— Неужели вы подпишете?
— А что же остается мне делать?!
И тут же Ф. стал подтверждать мои слова, что З-н чудесный работник, отличный исследователь, безупречно честный, великолепный организатор и т. д.
— …И все же вы подпишете?
— А что же мне остается делать?!
Бедный Федин. Вчера ему покрасили забор зеленой краской — неужели ради этого забора, ради звания академика, ради оффициозных постов, к-рые ему не нужны, он вынужден продавать свою совесть…