Самоубийство
Шрифт:
— Это было бы не так плохо, — вставила, смеясь, Люда.
— И еще личным честолюбием.
«Точно ты личного честолюбия совершенно лишен. Или я», — с недоумением подумал Тонышев, хотя ему хотелось находить прекрасным всё в доме Ласточкиных.
— Вы говорите, барынька, о марксизме и поэзии, — отечески, но неодобрительно сказал Травников. — Наш почтенный коллега князь Трубецкой говорит однако о мещанах марксизма. Считает, что нет более мещанской интеллигенции, чем наша: у нас будто бы есть мещане марксизма, мещане позитивизма и даже мещане
— Верно, ваш почтенный коллега выжил из ума.
— Разумеется, — подтвердил хирург. Он постоянно пользовался этим словом, иногда совершенно некстати. Слушал не интересовавший его разговор очень рассеянно. Смотрел на бородавку на щеке у земца и думал, что было бы очень просто и легко ее удалить, заняло бы две минуты.
— Он умнейший человек, я его очень люблю и почитаю, — обиженно возразил сотрудник «Русских Ведомостей», — но о мещанстве нашей интеллигенции он говорит зря. Достаточно привести в пример его самого, а уж он интеллигент из интеллигентов.
— Это верно, хотя его июньское соло во дворце оставляло желать лучшего, — сказал Травников. — Но об европейской войне, Дмитрий Анатольевич, невозможно говорить. Если б Вильгельм хотел войны, то он объявил бы ее полгода тому назад, когда вся наша армия завязла на Дальнем Востоке. Тогда он взял бы нас голыми руками.
Старый земец с этим не согласился:
— Это бабушка на двое сказала. Не вся наша армия завязла, и у нас есть союзница Франция, и в случае войны с Германией наш народ встал бы как один человек! — с силой сказал он.
— И взял бы власть в свои руки.
— Ну, еще как будет править наша богоспасаемая деревня: Дырявино, Знобишино, Горелово, Неелово, Неурожайка-тож, — сказал земец. Он в юности был народником и даже, как Кравчинский, рыл в далеком глухом имении глубокое подземелье для устройства тайной типографии и печатанья поэмы «Стенька Разин». Но на старости лет немного разочаровался в народе и вспоминал о подземельи с грустным умилением.
— Отлично будет править. И, во всяком случае, мировой пролетариат никогда не допустит европейской войны, — сказала Люда.
— По моему бабьему суждению, Вильгельм поскакал в Танжер больше для того, чтобы лишний раз увидеть свои портреты во всех журналах мира, — сказала, смеясь, Татьяна Михайловна. Она видела, что неожиданное выступление мужа не удалось, была огорчена и хотела замять дело. — Господа, кто хочет чаю. У нас «богдыханский», как уверяют в магазине.
— С удовольствием выпью чайку, барынька, — сказал Травников. — А насчет войны, Дмитрий Анатольевич, вы будьте совершенно спокойны. Симпатии к нам на западе всё растут. Вот, Кнут Гамсун так обожает Россию и всё русское, что у нас в Москве клал в щи икру.
Все смеялись.
— Он ненавидит Соединенные Штаты еще больше, чем любит нас.
— Рад, что любит Россию, и жалею, что ненавидит Соединенные Штаты, — сказал, улыбаясь, Ласточкин. Он тоже видел, что из обмена мнениями ничего не вышло, и потерял охоту к разговору: не мог отвечать сразу
— Уж какая там европейская война, — сказал Травников. — А вот конституция у нас будет и очень скоро. Мы должны твердо сказать Витте «do ut des»!
— Да что же мы-то «do»? Налоги, что-ли? Немного.
— Ну, так «facio ut des». Авторитет в народе у нас, слава Богу, есть. И у государя нет другого выхода. Вот что мне вчера рассказывали…
Разговор пошел обычный, о петербургских и петергофских новостях. «Прекрасные они все люди, цвет нашей интеллигенции, таких, быть может, на западе мало, но чего-то им не хватает», — грустно думал Ласточкин. Татьяна Михайловна поглядывала на мужа ободрительно: не беда.
Часть третья
I
Не устроившись как следует в Москве, Рейхель решил попытать счастья в Петербурге. Люда всячески его в этом поддерживала. Революционное движение не только не прекратилось после манифеста 17-го октября, но еще усилилось. Шел глухой слух, будто в столице ожидается вооруженное восстание. «Во всяком случае, Москва — провинция. Центром будет Питер», — говорила Люда социал-демократам из московского комитета. Сама она в комитет не входила, была этим обижена и огорчена. Товарищи отвечали ей уклончиво. «Без Ильича я и вообще никуда не попаду!» — думала Люда. Ленин же, по слухам, находился в Петербурге. Ей очень хотелось принять участие в восстании. Об опасности и не думала, как не думают о ней гимназисты, отправляющиеся добровольцами на войну.
Жизнь в Москве ей надоела. Было у нее еще и другое основание желать скорейшего отъезда, хотя о нем она старалась не вспоминать. Тонышев теперь чуть не ежедневно бывал у Ласточкиных и явно ухаживал за Ниной. С ней же при встречах был вежливо-холоден и называл ее по имени-отчеству. «Верно Нина сообщила ему, что я „гражданская“. Стоило вводить его в их дом!» Она нисколько не была влюблена в Тонышева, любила Нину, но постоянно встречать их в доме Дмитрия Анатольевича было ей неприятно. «Пусть женятся, совет да любовь, мне совершенно всё равно, а танцевать на их помолвке я не желаю. Очень влюбчив господин эстет».
Рейхелю она, конечно, иначе представляла необходимость переезда:
— Посуди сам, Аркаша, — говорила она миролюбивым, почти ласковым тоном. — Здесь тебе только обещают в лучшем случае штатную доцентуру. Часового гонорара для жизни не хватит, придется и дальше брать деньги у Мити. Ведь надо же этому положить когда-нибудь конец!
— Конечно, надо. Мне это нестерпимо тяжело. Но именно для переезда придется у него взять денег, и какая же гарантия в том, что в Петербурге мне что-нибудь предложат? Разве у нас умеют ценить людей!