Самшитовый лес. Этот синий апрель... Золотой дождь
Шрифт:
"Запомни, - сказал отец, - работа должна выглядеть так, как будто ее делали играючи".
Сапожников запомнил.
И Пушкина полюбил, а Достоевского не полюбил. Ну, это его частное дело, верно?
Каждый имеет право на своего классика и свои причуды, вон ведь и Пастернак мечтал под конец жизни впасть, как в ересь, в неслыханную простоту. И если Сапожников видел, что ученый или артист держится таинственно, как загипнотизированная курица, ему хотелось крикнуть простакам: "Пан Козлевич, берегитесь, вас охмуряют ксендзы!" Простота -
– А как ты борешься?
– спросил Сапожников отца.
– По правде или для цирка?
– Не знаю, - сказал отец.
– Мне говорили, ты всех кладешь, - сказал Сапожников.
– Ты самый сильный?
– Под настроение, - ответил отец.
– Не люблю чемпионов. Сопят, воняют.
– А зачем бороться?
– Как зачем?.. Для веселья, - сказал отец.
– Я в секцию бокса пойду, - сказал Сапожников.
– Можно, - согласился отец.
– Можно и бокс, если играючи.
Сапожников вспомнил этот разговор, когда увидел Кассиуса Клея и Фрезера. Кассиус делал что хотел, а Фрезер сопел и бил Кассиуса. А потом Фрезер упал.
Тренер у Сапожникова был Богаев, худой человек. Первый чемпион - олимпиец. Об этом теперь забыли, а зря. Была в двадцатых годах всемирная рабочая олимпиада.
Забыли рабочую олимпиаду. Была она для веселья, а теперь другой раз смотришь - сопят. И еще грудные дети вращаются. На брусьях. С пустышками во рту. Дети с вывернутыми в обратную сторону биографиями, где начинают с триумфа, а потом всю жизнь его вспоминают. А жизнь не состоит из триумфов, дети-то, может, и сильные, да вот, ставши взрослыми, не опростоволосились бы.
Богаев Сапожникова взял.
– Ты игру понимаешь, - сказал оп.
А давным-давно Богаев Маяковского тренировал.
– …Просто частицы в веществе не изнутри друг к другу притягивает, а снаружи в кучу сгоняет. Как щепки в водовороте, - сказал Сапожников.
– Какое странное предположение, - сказал учитель.
Сапожников, когда вырос и вернулся с войны, потом много раз в жизни слышал эту фразу. И каждый раз ее произносил думающий человек, а все остальные или разговор переводили, или слюной брызгали. Но не сразу. Примерно сутки дозревали, а потом переставали здороваться. Как будто Сапожников у них трешку спер. Или уверенность.
– Ерунда все это, - сказал учитель.
– Земля вращается вместе с воздухом, и если давление снаружи, то воздух или сгустился бы, или отставал бы от вращения.
– Я и говорю, - сказал Сапожников.
– Велосипедное колесо можно раскручивать за ось, а можно за обод.
– Чушь, - сказал учитель.
– У тебя выходит, что некая движущаяся материя раскручивает Землю за воздух? Так, что ли?
– Ага, - сказал Сапожников.
– За ветер. Я узнавал у географички - есть такие ветры. Постоянные - дуют с запада на восток, как раз куда Земля
– Ладно… Хватит, - сказал учитель.
– Так мы с тобой до новой космогонии договоримся.
– А космогония - это что?
– спросил Сапожников и добавил: - И никакого притяжения нет. Есть давление. Оно тем слабее, чем больше расстояние.
– Ты только не ори, не ори, - сказал учитель.
– Я не ору, - ответил Сапожников.
– Ладно, - сказал учитель.
– Все хорошо в меру. Пошли спать. Завтра у тебя последний экзамен. Физика. Не вздумай там фокусничать в ответах. Спрашивать буду не я, а комиссия.
С тех пор Сапожников и не встретил больше такого собеседника, который выслушал бы все, а возражал бы только в главном, не цепляясь самолюбиво к подробностям и стилю изложения. А не встречал потому, что после экзаменов за десятый класс началась война, и учитель был убит во время второй бомбежки, как раз когда Сапожников присягу принимал на асфальтовом кругу в Сокольниках.
– Вот и свет, - сказал Сапожников.
– Свет - это сотрясение материи, которая на все давит и все вращает за обод.
– Ну что? Эфир, значит?
– Пусть эфир, - сказал Сапожников.
– Только я не слыхал, чтобы эфир двигался. А потом, зачем другое название давать, если одно уже есть?
– Какое?
– спросил учитель.
– Какое название уже есть?
– Время, - сказал Сапожников.
Но это он уже потом сказал, несколько лет спустя и несколько эпох спустя, после войны, когда записывал свои конкретно-дефективные соображения в тетрадку под названием "Каламазоо" и продолжал мысленный разговор со своим убитым на войне учителем, красным артиллеристом. Он и потом многие годы вел с ним мысленный разговор, как и со всеми людьми, которых уже нет на свете, но которых Сапожников любил, и потому они были для него живые.
А тогда реальный разговор кончился тем, что сошлись на ошибочном слове "эфир", справедливо отброшенном, хотя и не по тем причинам, что у Сапожникова. И это понятно, потому что "эфир" отбросили до расцвета ядерной физики, а Сапожников додумался до энергии материи - времени как раз перед тем, как физику начали захлестывать факты противоречивые и парадоксальные, и возникла необходимость в теории, которая, как сказал один американец на симпозиуме в Киеве в семидесятые годы, была бы понятна ребенку. Потому что и высказана была фактически ребенком.
Была ли она правильна - вот вопрос. Но в семидесятые годы Сапожникова это уже мало интересовало.
Глава 16
ИЗ ШАХТЫ НАРУЖУ
– Братцы, - сказал Виктор, - когда к нам в Ереван приезжал сценарист из Москвы, меня пригласили консультантом на киностудию по технике… И я присутствовал на худсоветах. Знаете, за что больше всего ругали автора? За то, что у него отрицательный герой получался неживым и стандартным.