Самые синие глаза
Шрифт:
Дрожащей рукой он перекрестил ее. По телу поползли мурашки; в этой жаркой темной комнатушке, полной старых вещей, ему было холодно.
— Я не могу для тебя ничего сделать, дитя. Я не волшебник. Я лишь проводник желаний Господа. Иногда он использует меня, чтобы помочь людям. Всё, что я могу, это вверить себя Ему как инструмент, которым он будет работать. Если он захочет исполнить твое желание, он его исполнит.
Мыльная Голова подошел к окну, повернувшись к девочке спиной. Его мысли скакали, путались в голове. Как оформить следующую фразу? Как удержать это ощущение могущества? Его взгляд упал на старого Боба, спящего на крыльце.
— Мы должны сотворить некую связь, некое взаимодействие с природой. Может быть, какое-нибудь создание способно стать механизмом, с помощью которого Господь будет говорить. Давай посмотрим.
Он опустился на колени у окна, губы его шевелились. После достаточного промежутка времени встал и подошел к холодильнику, стоящему у другого окна. Он вытащил оттуда маленький пакет, завернутый в розоватую бумагу мясника. С полки он достал коричневую бутылочку и опрыскал ее содержимым мясо. Потом положил приоткрытый сверток на стол.
— Возьми эту пищу и отнеси созданию, что спит на крыльце. Убедись, что оно всё съест. И посмотри, как оно будет себя вести. Если ничего не произойдет, ты поймешь, что Господь отказал тебе. Если животное будет вести себя необычно, твое желание сбудется на следующий день.
Девочка взяла пакет; из-за запаха старого липкого мяса ее затошнило. Она положила
— Смелее, смелее, дитя. Такие вещи не для робких.
Она кивнула и сглотнула, сдерживая рвотные позывы. Мыльная Голова открыл дверь, и она вышла на порог.
— Прощай. Да благословит тебя Господь, — сказал он и быстро закрыл дверь. Подойдя к окну, он посмотрел на девочку, его брови сомкнулись в сожалении, язык водил по коронкам на нижней челюсти. Он видел, как девочка склонилась над спящей собакой, которая, ощутив прикосновение, открыла один глаз, из которого сочилась похожая на клей жидкость. Она потянулась и нежно погладила собаку по голове. Потом положила мясо на порог. Запах разбудил пса; он поднял голову, привстал, чтобы лучше принюхаться, и съел мясо за один присест. Девочка снова погладила его, и собака взглянула на нее мягкими треугольными глазами. Внезапно пес закашлялся, как старый больной человек, и встал на ноги. Девочка подпрыгнула. Собака давилась, хватала ртом воздух и быстро упала. Пес пытался приподняться, но не мог, попытался вновь, но чуть не свалился со ступенек. Задыхаясь, шатаясь, он двигался по двору, как сломанная игрушка. Девочка открыла рот, и Мыльная Голова увидел маленький язык, похожий на лепесток. Она сделала рукой отчаянный, бессмысленный жест и прижала ладони ко рту, пытаясь сдержать рвоту. Пес снова упал, по его телу прошли судороги. Потом он затих. Закрывая рот руками, девочка попятилась, развернулась и выбежала со двора на улицу.
Мыльная Голова подошел к столу. Он сел, сложив руки и положив лоб на костяшки больших пальцев. Затем встал и подошел к маленькому ночному столику с ящиком, откуда достал бумагу и чернильную ручку. Бутылочка с чернилами стояла там же, где и яд. Со всеми этими вещами он вернулся к столу. Не торопясь, внимательно, наслаждаясь самим процессом, он начал писать следующее:
«ТОМУ, КТО ОБЛАГОРОДИЛ ЧЕЛОВЕЧЕСКУЮ ПРИРОДУ, СОЗДАВ ЕЕ.
Дорогой Господь.
Цель этого письма — познакомить тебя с теми фактами, которые ускользнули от твоего внимания или которые ты решил не замечать.
Было время, когда я, молодой и неопытный, жил на одном из твоих островов. Остров архипелага в Южной Атлантике между Северной и Южной Америкой, огороженный Карибским морем и Мексиканским заливом, разделенный на Большие Антильские острова, Малые Антильские острова и Багамы. Заметь, я имею в виду не островные колонии Винвард или Ливард; жил я, разумеется, на Больших Антильских (поскольку точность моего послания может иногда хромать, необходимо, чтобы я обозначил себя четко и ясно).
Итак.
В этой колонии мы унаследовали наиболее впечатляющие, наиболее очевидные характеристики наших белых хозяев и, разумеется, только самые худшие. Желая удержать чистоту нашей расы, мы ухватились за те качества, которые наиболее приятно поддерживать и наименее неприятно иметь. Вследствие этого, мы были не царями, а снобами, не аристократами, а обладателями классового сознания; мы верили, что власть была жестока к тем, кто стоял ниже, и что образование начиналось в школе. Мы принимали жестокость за страсть, леность за отдых, считали, что безрассудство — это свобода. Мы растили детей и урожай, воспитывали поколения и копили собственность. Наша мужественность определялась нашими завоеваниями. Наша женственность определялась уступчивостью. И запах даров твоих, и работу дней твоих мы ненавидели.
Этим утром, до того, как пришла черная девочка, я звал Велму. Нет, не вслух. Нет такого дыхания, способного вынести, выдержать или даже отказаться выдерживать звук, полный такого сожаления. Но я звал Велму по-своему, молча, в одиночестве. Тебе нужно знать, кто такая Велма, чтобы понять, что я сегодня совершил.
Она (Велма) ушла от меня, как люди уходят из комнаты в отеле. Комната отеля — это такое место, где ты живешь, пока чем-то занят. Это не связано с моей основной темой. Комната в отеле удобна. Но это удобство ограничено временем, которое ты проводишь в определенном городе, занимаясь определенными делами; ты надеешься, что там уютно, но предпочтешь, чтобы тебя там никто не трогал. К тому же, это не то место, где ты живешь.
Когда эта комната тебе больше не нужна, ты платишь деньги за ее использование, говоришь „Спасибо, сэр“, и если твои дела в городе закончены, уезжаешь прочь. Сожалеет ли человек, что покидает эту комнату? Хочет ли тот, у кого есть дом, настоящий дом, в ней остаться? Оглядывается ли он на эту комнату с любовью, или даже с отвращением? Ты можешь любить или ненавидеть жизнь, которую ты там вел. Но не саму комнату. Однако ты берешь с собой сувенир. Нет, не для того, чтобы вспомнить комнату. Скорее, чтобы вспомнить время и место твоей деловой поездки, твоего приключения. Что можно чувствовать по отношению к комнате в отеле? Разве кто-то будет испытывать по отношению к ней больше, чем сама комната испытывает по отношению к своему жильцу.
Так, Отец небесный, она от меня и ушла, вернее, она не уходила от меня, потому что никогда не была со мной.
Помнишь, как и из чего мы созданы? Я расскажу тебе о грудях маленьких девочек. Я прошу прощения за неуместность (так, кажется, это называется), за несоответствие любви к ним в неположенное время дня, в неудобных местах, за бессмысленность любить тех, кто принадлежал моей семье. Должен ли я извиняться за любовь к незнакомцам?
Но Ты, Господь, тоже поступаешь плохо. Как ты допустил, чтобы такое произошло? Как случилось то, что я могу оторвать глаза от созерцания Твоего Тела и погрузиться в созерцание их тел? Бутоны. Почки на молодых деревцах. Они скромные и нежные. Эти девчушки не дают до себя дотронуться, отпрыгивают, как мячики. Но они настойчивые. Подзадоривают меня. Приказывают. Никакой застенчивости, как ты мог бы предполагать. Они указывают на меня пальцами. Девчушки с нежной маленькой грудью. Ты видел их когда-нибудь? Видел на самом деле? Их невозможно не полюбить. Ты, их создатель, должен был замыслить их такими даже в виде идеи — но насколько же восхитительно воплощение этой идеи. Я не мог, о чем Ты должен помнить, держать свои руки и рот от них подальше. Сладко-соленые. Как недозревшая земляника, покрытая легким соленым потом бегущих дней и подпрыгивающих, скачущих, убегающих часов.
Любовь к ним, — касаться их, чувствовать, вкусить, — не обычный, простой, расточительный человеческий грех; они были для меня тем, что я „делал вместо другого“. Вместо того, чтобы поклоняться папе, вместо Плащаницы, вместо Велмы я выбрал быть с ними. Но я не ходил в церковь. Нет, я не делал этого. А что же я делал? Говорил людям, что знаю о Тебе всё. Что я получил от Тебя силу. Это не было полной ложью;но оказалось полнойложью. Я признаю, что не должен был брать их деньги в обмен на красивую, уместную, приятную им ложь. Заметь, я ненавидел это. Ни на секунду я не испытывал любви ко лжи и деньгам.
Но помни и другое: женщина, которая ушла из номера в отеле.
Помни: ясный полдень на зеленом архипелаге.
Помни: полные надежды глаза, которую может затмить лишь подпрыгивающая грудь.
Помни: как я нуждался в удобном зле, чтобы предотвратить то знание, которое не смог бы вынести.
Помни: я ненавидел деньги.
И теперь подумай: не из-за моих заслуг, а ради моей милости черная девочка пришла ко мне в таком состоянии.
Знаешь, зачем она приходила? За синими глазами. За новыми, синими глазами, сказала она. Словно пришла покупать обувь. „Я бы хотела пару новых синих глаз“. Должно быть, она просила их у тебя очень долго, но ты не ответил. (Привычка, я мог бы сказать ей, привычка, которую удалось победить только Иову и больше никому). Она пришла за ними ко мне. У нее был один из моих рекламных листков (прилагается). Кстати, я добавил „Мика“ — Элайя Мика Уайткомб. Но меня зовут поп Мыльная Голова. Не знаю, за что и как я получил это имя. Что делает одно имя подходящим, а другое — нет? Реально ли само имя? Верно ли, что человек есть то, что говорит о нем его имя? Поэтому на простейший вопрос „Как тебя зовут?“, заданный Моисеем, Ты не ответил и сказал вместо этого „Я Тот, кто Я есть“. Как Папайя? Я — это я? Ты боялся сказать нам свое имя? Боялся, что узнав имя, они узнают и Тебя? Это ничего. Не обижайся. Я не хотел тебя обидеть. Я понимаю. Я тоже плохой человек, тоже несчастен. Однажды я умру. Но я всегда был добрым. Почему же я должен умереть? Девчушки. Только их мне и будет не хватать. Известно ли тебе, что лишь тогда, когда я касался их крепких маленьких грудей, слегка щипал их — совсем не больно, — то чувствовал себя добрым? Я не хотел целовать их в губы, спать с ними или взять себе в жены ребенка. Я был просто веселым и дружелюбным. Не так, как пишут в газетах. Не так, как шепчутся между собой люди. И они совсем не обращали на это внимания. Вообще. Вспомни, сколько их вернулось? Никто даже и не пытается это понять. Если бы я сделал им больно, разве бы они пришли еще раз? Двое, Дорин и Сладкоежка, приходили вместе. Я давал им мятные леденцы, деньги, и они ели мороженое, приоткрыв ножки, пока я с ними играл. Это было похоже на вечеринку. И в этом не было ничего грязного, не было разврата, запахов и стонов — лишь светлый, легкий смех этих девочек, и мой собственный. Никаких взглядов, долгих странных взглядов, какие бросала на меня Велма. Никаких взглядов, из-за которых чувствуешь себя грязным. Из-за которых хочешь умереть. С девчушками всегда все чисто, мило и невинно.
Ты должен понять это, Господь. Ты сказал: „Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне, ибо таковых есть Царство Небесное“. Ты забыл? Ты забыл о детях? Да. Ты забыл. Ты оставил их в нужде, сидящими у края дороги, плачущими рядом со своими мертвыми матерями. Я видел их обожженными, увечными, хромыми. Ты забыл о них. Ты забыл о том, как и когда надо быть Богом.
Поэтому я изменил глаза этой девочки и пальцем к ней не прикоснулся. Я дал ей те синие глаза, которых она так желала. Не ради удовольствия, не ради денег. Я сделал то, чего не сделал Ты, не смог или не захотел: я смотрел на эту некрасивую черную девочку, и я любил ее. Я был Тобой. И это было превосходное представление!
Я, я сотворил чудо. Я дал ей эти глаза. Я дал ей синие-синие глаза. Кобальтово-синие. Как искры твоих собственных синих небес. Никто не увидит ее синих глаз. Кроме нее одной. И она будет жить счастливо. Я, я создал это, и я имел право так поступить.
Теперь Ты ревнуешь. Ревнуешь ко мне.
Видишь? Я тоже создатель. Не с нуля, как Ты, но ведь творение — это крепкое вино, скорее, для дегустатора, чем для пивовара.
И теперь, вкусив этого нектара, я не боюсь ни Тебя, ни смерти, ни даже жизни, и все уладилось с Велмой, и с папой, и с Большими и Малыми Антильскими островами. Все более-менее уладилось. Более-менее.
С наилучшими пожеланиями, твой Элайя Мика Уайткомб».
Мыльная Голова трижды сложил бумагу и положил в конверт. У него не было печати, но имелся сургуч. Он достал из-под кровати коробку, когда-то хранившую в себе сигары, и начал в ней рыться. Там он держал наиболее ценные для себя вещи: клочок шерсти, который выпал из запонки для манжета в отеле Чикаго; золотой кулон в виде буквы Y с приклеенным к нему кусочком коралла, который принадлежал матери, хотя он никогда ее не знал; четыре большие заколки, которые Велма оставила на краю раковины; испещренная голубой крошкой толстая резинка с головы девочки по имени Сокровище; черноватый вентиль с раковины тюремной камеры в Цинцинатти; два мраморных шарика, которые он нашел под лавкой в парке Морнингсайд одним прекрасным весенним днем; старый каталог Лаки Харт, все еще пахнущий пудрой цвета ореха и мокко; косметический крем с лимоном. Завороженный всеми этими вещами, он забыл о том, что искал. Усилие, приложенное для того, чтобы это вспомнить, было слишком тяжелым, и на него нахлынула волна слабости. Он закрыл коробку, лег на кровать и заснул мертвым сном, не слыша слабых всхлипываний пожилой хозяйки, которая, возвращаясь из своего магазинчика сластей, увидела мертвое тело пса по имени Боб.
Лето
Стоит мне только ощутить во рту твердость земляники, и я вижу лето — пыль и мрачные небеса. Похоже на сезон штормов. Я не вспоминаю засушливые дни и ночи в поту, но вот ураганы, внезапные, жестокие ураганы, пугали меня и одновременно утоляли мою жажду. Хотя не стоит доверять памяти: я вспоминаю летний ураган в городе, где мы жили, но вижу лето 1929 года и свою мать. Она рассказывала, что тогда был торнадо, уничтоживший на своем пути половину кварталов на юге Лорейна. Я смешиваю то ее лето с моим. Когда я ем землянику и думаю об ураганах, то вижу ее. Худощавую девушку в розовом платье из крепа. Одна рука на поясе, другая у бедра — она ждет. Ветер обдувает ее, проносясь высоко над домами, но она стоит, упираясь рукой в бок. Улыбается. Ожидание и обещание, которое чувствуется в ее руке, лежащей на поясе, не уничтожит никакая буря. В летнем торнадо 1929 года рука моей матери вечна. Она сильная, она улыбается и спокойно стоит, пока мир вокруг нее рушится. Слишком много деталей, чтобы это было настоящим воспоминанием. Общеизвестный факт становится личной реальностью, и времена года в городке Среднего Запада превращаются в Мойр наших маленьких жизней.
Лето было почти в самом разгаре, когда мы с Фридой, наконец, получили наши семена. С самого апреля мы ждали волшебной коробочки, где лежало множество пакетиков — мы продавали их по пять центов каждый, а это вполне могло бы дать нам право попросить у родителей новый велосипед. Мы верили в это и большую часть времени проводили в походах по городу, продавая наши пакетики. Хотя мама запрещала заходить к ее знакомым или соседям, мы стучали во все двери и заходили во все дома, где нам открывали: в дома, где на двенадцать комнат приходилось шесть семей, где все пропахло жиром и мочой; в маленькие деревянные четырехкомнатные домики, спрятанные в кустах неподалеку от шоссе; в жилища над магазинами рыбы и мяса, над мебельными магазинами, салунами и ресторанами; в чистые кирпичные дома, украшенные разноцветными коврами и стеклянными вазами с рифлеными краями.
В то лето мы думали лишь о деньгах и семенах, вполуха слушая то, о чем говорили люди. В домах знакомых нас приглашали войти, усаживали на стул, угощали холодной водой или лимонадом, и пока мы сидели и отдыхали, люди продолжали заниматься домашним хозяйством и вести беседы. Мало помалу мы собрали воедино осколки этой истории, тайной, ужасной и пугающей. Лишь после двух или трех таких мельком услышанных разговоров мы поняли, что речь шла о Пеколе. Расставленные в нужном порядке, эти фрагменты складывались следующим образом:
— Ты слышала о той девочке?
— Какой? Которая беременна?
— Ага. И знаешь от кого?
— От кого? Я не знаю всех этих негодников.
— Да нет, тут не в негодниках дело. Говорят, это Чолли.
— Чолли? Ее папаша?
— Ага.
— Боже милостивый. Поганый ниггер.
— Помнишь, он однажды пытался их сжечь? Я уже тогда говорила, что он не в себе.
— И что же ее мать будет делать?
— Думаю, то же, что и раньше. Он ушел.