Сан Феличе Иллюстрации Е. Ганешиной
Шрифт:
И, высунувшись из окна кареты, он сказал:
— Да, дети мои, это я. Да, это ваш король, ваш отец, как вы совершенно правильно говорите, я возвращаюсь, чтобы спасти Неаполь или умереть вместе с вами.
Эти слова вызвали новый взрыв восторга, который дошел до неистовства.
— Пальюкелла! — закричал Микеле. — Собери человек десять и бегите вперед, несите зажженные факелы, плошки!
— Не надо, дети мои! — воскликнул король: ему это было неприятно. — Не надо! К чему такая иллюминация?
— Чтобы народ видел, что Бог и святой Януарий возвращают его короля
— Факелов! Огня! Факелов! — не унимались Пальюкелла и его приятели, бежавшие как безумные по улице Сан Джованни а Карбонара. — Король возвращается к нам! Да здравствует король! Да здравствует наш отец! Да здравствует спаситель Неаполя!
— Ну, пусть, — обратился король к д’Асколи, — по-моему, не стоит им препятствовать. Пусть делают что хотят.
Возгласы Пальюкеллы и его товарищей-лаццарони произвели волшебное действие: из домов стали гурьбой выбегать люди с факелами и свечами; во всех окнах зажглись огни; когда добрались до улицы Фориа, то оказалось, что она сверкает, как Пиза в день Луминары.
Выходило так, что возвращение короля, которое после понесенного им поражения должно было стать постыдным, незаметными, превращается, наоборот, в триумф и торжество, как будто он одержал блистательную победу.
У подъема к Бурбонскому музею народу стало уже невозможно терпеть, что его короля везут лошади; люди отпрягли лошадей и вместо них сами потащили карету.
Когда королевский экипаж в такой упряжке доехал до улицы Толедо, с Инфраскаты уже спускалась другая толпа. Она слилась с той, в которой главенствовал Микеле-дурачок, и была не менее воодушевленной и шумной. Ее вел фра Пачифико; он сидел на своем осле и держал на плече палку, как Геркулес палицу; толпа насчитывала не менее двух или трех сотен.
Стали спускаться по улице Толедо — она вся светилась огнями, а толпа с зажженными факелами представлялась фосфоресцирующим морем. Скопление было столь многочисленно, что карета еле продвигалась вперед. Ни один из античных триумфаторов — ни Павел Эмилий, победитель Персея, ни Помпей, победитель Митридата, ни Цезарь, победитель галлов, — не удостоились шествия, равного тому, какое сопровождало во дворец этого короля-беглеца.
Королева проехала по пустынным улицам и нашла дворец погруженным в тишину, почти безлюдным; потом до ее слуха стал издалека, словно раскаты грома, доноситься какой-то шум. Она вышла на балкон: с улиц и площади до ее ушей доходил какой-то торопливый топот, и она недоумевала, куда народ так спешит. Потом она стала яснее различать этот шум, услышала возгласы, увидела потоки света, спускавшиеся по улице Толедо к королевскому дворцу, и приняла все это за лавину революции. Она испугалась, ей вспомнились 5 и 6 октября, 21 июня и 10 августа, пережитые ее сестрой Антуанеттой. Она уже стала говорить о том, что надо бежать; Нельсон успел даже предложить ей убежище на борту своего корабля, как вдруг ей доложили, что это народ устроил триумфальную встречу королю.
Королеве это казалось более чем невероятным — просто невозможным. Она посоветовалась с Эммой, Нельсоном, сэром Уильямом, Актоном; никто из них, даже Актон, глубоко презиравший человечество, не мог объяснить такое заблуждение целого народа. Они не знали о прокламации Пронио, о том, что король или, вернее, кардинал поручил автору воззвания отпечатать его и расклеить по городу, никому ничего об этом не сказав, а непривычка к философскому мышлению мешала всем этим знатным особам отдавать себе отчет в том, от каких ничтожных обстоятельств порою зависит упрочение или падение колеблющегося трона.
Несколько успокоившись, королева поспешила на балкон; друзья последовали за ней. Только Актон остался в комнате; он презирал мнение черни с тем большим основанием, что неаполитанцы ненавидели его как иностранца, считая виновником всех бед, постигших трон, поэтому он избегал показываться народу, который почти всегда встречал его ропотом, иной раз доходящим до оскорблений. Пока он чувствовал или только полагал, что королева любит его, он демонстративно бравировал такой непопулярностью; но, с тех пор как он заметил, что Каролина стала держаться с ним высокомерно и, похоже, не боится его, он перестал пренебрегать общественным мнением, а просто, надо отдать ему справедливость, стал к нему глубоко равнодушен.
Появление королевы на балконе прошло незамеченным или, по крайней мере, не произвело никакого впечатления, хотя Дворцовая площадь была запружена народом; все взоры, все возгласы, все порывы сердца были обращены к королю, который прошел сквозь ряды французов, чтобы умереть со своим народом.
Тут королева распорядилась, чтобы герцогу Калабрийскому доложили, что родитель его возвращается, ибо, узнав о приезде матери, он не поторопился появиться в парадных апартаментах. Кроме того, она велела вывести на балкон всех своих детей, уступила им место, а сама стала позади.
Выход на балкон царственных детей был встречен приветственными возгласами, но не отвлек внимания присутствующих — оно было всецело приковано к королевскому шествию, уже достигшему улицы Святой Бригитты.
Что касается Фердинанда, он мало-помалу склонялся к мнению кардинала Руффо, которого все больше ценил как отличного советчика. Десять тысяч дукатов за подобный въезд в столицу совсем недорого, особенно если представить себе, каким он мог бы быть и какой его королевская совесть, сколь ни была она снисходительна, предрекала ему.
Фердинанд вышел из кареты. Прокатив короля в экипаже, народ теперь пожелал понести его на руках; его взяли под руки и по главной лестнице доставили к дверям королевских апартаментов.
Толпа была столь многолюдна, что Фердинанда разлучили с герцогом д’Асколи, на которого никто не обращал внимания, его так затолкали, что он просто исчез в человеческом море.
Король вышел на балкон, подал руку принцу Франческо, облобызал детей под неистовые крики ста тысяч человек и, соединив юных принцев и принцесс в одну группу и обняв их, воскликнул: