Сандро Боттичелли
Шрифт:
И словно бы целой программой дерзко дразнящих негодование любого аскета роскошеств в живописи Боттичелли становится так называемый «Алтарь Святого Духа» — Мадонна Барди. В этой алтарной картине почти все пространство заполнено, перегружено обилием всяческого декора. Ощущение пышности усиливают вазы с изобилием лилий и роз — атрибуты, заменившие здесь обычную свиту сопровождающих ангелов.
Картина, исполненная с большим техническим блеском, лишена в то же время типичной для Боттичелли лирической непринужденности. Строго замкнутый фон, обнаженная жесткость контура вносят неподвижность во всю непривычно условную композицию. Нарочито подчеркнута строгая симметрия, как бы уравнивающая фигуры людей
Трактовка фигуры Марии придает выражению и позе малютки Христа характер щемящей беспомощности. Тело матери настолько удлинено, что ребенок, сидящий у нее на коленях, вытянувшись во всю свою длину, даже протянутыми сколько возможно руками не может дотянуться до материнской груди, а ноги Марии от колена и до ступни, наоборот, укорочены непомерно; зато это придает фигуре Мадонны подобие устремленности готической башни, а ногам ее — вид постамента.
В «Мадонне Барди» преизбыток небесного тяготения приводит к холодной отвлеченности. Богоматерь в задумчивости своей не замечает малютки сына. Каждый из персонажей изолирован от остальных, словно отделен от них незримой стеной, и только слабый младенец вносит в эту мистерию аскетической отрешенности нотку живого человеческого чувства, единственный изо всех нуждаясь в тепле и контакте.
В образе Иоанна Крестителя — нищего покровителя разбогатевшей Флоренции — особенно подчеркнута почти безликая нарочитая традиционность, безразлично благостен и другой Иоанн. Их автор, как бы сам себя истязая за известные лишь ему одному прегрешения, раздражительно распыляется в педантически точной передаче всяческих второстепенностей, в которой обычная красота линий, сделавшись проволочно жесткой, словно дребезжащей, почти агонизирует.
В преддверии больших исторических перемен Боттичелли меняет стиль своих мужских портретов, намеченный «Человеком с медалью». Если в этом изображении пейзажный фон служил наподобие музыкального аккомпанемента, то в превосходном портрете неизвестного юноши (Лондон, Национальная галерея) пейзаж исчезает вообще, чтобы сосредоточить все внимание исключительно на выразительности лица. Оно заполняет собою почти все пространство портрета, и ничто не мешает ясности его немного неправильного, индивидуально характерного овала.
Юноша, почти мальчик, большеглазый, с чуть вздернутым носом, удивляет неправильностью черт и неповторимой интенсивностью духовной жизни.
Полная неподдельного достоинства осанка контрастирует с внутренним возбуждением героя, которое подтверждает не только огонь его глаз, но и беспокойные извивы рыжевато-каштановых волос, их непокорные упругие пряди. Мальчик этот — сама дерзающая юность, жадно вглядывающаяся в жизнь настоящую и грядущую, с пристрастием спешащая и алчущая познать ее, до дна вычерпав эту жизнь и ее тайны. Это — маленькая поэма «пробуждения весны», лирическое стихотворение о первой юности, о нелегком счастье становления и роста мужающего человека.
Лондонский незнакомец только готовится к принятию таинства жизни, тогда как юноша постарше с портрета, находящегося в Вашингтоне, успел уже нечто познать. И, вкусивший первого счастья и горечи, словно собрался поведать… на что? Раскрыть себя? Или, напротив, наглухо замкнуть рвущуюся тайну души одним коротким движением сухощавой, почти болезненно нервной руки. Нововведенный жест увлекательно противоречив, поскольку для автора и здесь нет ничего интереснее, чем открытая им бездна различных противоречий. Портреты боттичеллевских юношей все более полнятся тревогою ожидания. Темы надежды и предчувствия гибели в этих портретах впервые соприкасаются. В них скрытое неблагополучие боттичеллевской «Весны» отразилось отчетливее и резче, чем в прихотливых изгибах легких юношеских тел ранних Меркуриев и Себастьянов.
И тем не менее для Боттичелли это всего лишь подчиненный жанр, ибо для портрета в качестве главного самодовлеющего вида искусства художник слишком привык подчинять жизненность образов собственным произвольным толкованиям и фантазиям. Начинающий психолог в нем борется с лириком, и лирик-поэт, как правило, побеждает. Оттого и писал с наибольшим вниманием тех, кто так или иначе был близок созданным его воображением типам. Избранные модели, подобно Джулиано Медичи и Лоренцо Торнабуони, становились как бы прототипами свободных его вариаций, протагонистами живописных поэм.
В сущности, Сандро претила узда всяческой «необходимости», любого ограничения внутренней духовной свободы. Поэтому в Савонароле его не могла не раздражать потребность монаха в числе многих общественных установлений регламентировать и искусство, предписывая ему «от и до», «что можно и чего нельзя». Фактически Боттичелли, подобно Николаю Кузанскому, мог заявить о себе с полным правом: «Ничей авторитет мною не руководит, даже если он пытается на меня воздействовать».
Однако положение и Флоренции и Боттичелли даже на самой вершине процветания и успеха было неустойчиво шатким, как походка его героинь. Прославленный мастер, в сущности, редко знал дни устойчивого благосостояния, ибо, хотя «зарабатывал он много… все у него шло прахом, так как хозяйничал он плохо и был беспечным». Хорошо, хоть его рассудительный брат Симоне своевременно позаботился о приобретении недвижимости — Сандро всецело предоставил ему эту честь: усадьбой и домом за воротами Сан Фредиано художник владеет совместно с братом.
Но искры огня, зажженного человеком, превратившим крест в почти смертоносное оружие, рано или поздно могли захватить и его — более тонко чувствительного, чем другие, и поневоле заставить если не плыть в фарватере савонароловских «эсхатологических» идей, то отчаянно им сопротивляться. И это была одна из главных тревог, смущавших недавно еще ясный источник боттичеллиевской живописи. Беспокойный и вечно сомневающийся дух живописца метался в те дни от Христа к Юпитеру, почти разрывался между Венерой и Марией, которым неизменно щедрый художник заранее подарил, как сестрам, одно лицо.
Глубокий конфликт назревал в духовной жизни Флоренции, неизбежный жестокий кризис. Утонченная буржуазная культура флорентинских гуманистов была какою угодно, только не узкобуржуазной, ибо в борьбе с остатками феодализма действовала как бы от лица всего угнетенного им человечества. Но даже самое высокое торжество этой культуры не уничтожило общих противоречий между эксплуататорами и эксплуатируемыми, хуже того, еще обострило этот извечный антагонизм.
Оттого ставший рупором бунта и чаяний угнетенных народных низов воинствующий монах часто, увлекаясь, в пылу борьбы выплескивает вместе с водой и ребенка, обрушиваясь без разбору на всю новейшую культуру. В его обвинениях находил себе выражение назревший конфликт между возрождаемой античностью и христианством, между требованиями христианской морали, которыми флорентинские эстеты изрядно пренебрегали, пламенным сочувствием беднякам и тем, что проповедник считает излишнею роскошью — Vanitas vanitatum, а следовательно, развратом.