Сандро Боттичелли
Шрифт:
Недоуменно простертый указующий перст владыки встречается в воздухе с незнающей в обвиняющем осуждении сомнений твердой рукой одержимого отшельника — Зависти. Этот наставник Клеветы безжалостно обвиняет невинного. Компактное взаимодействие всех четырех фигур переходит в гораздо более сложный, насыщенный по остроте, трепещущий арабеск центра.
Сама Клевета — самое юное здесь существо и, в противоположность Зависти, в бело-голубом, почти царственном одеянии выглядит истинной сказочной принцессой. Но это полувоздушное, такое невинное с виду дитя с факелом в левой руке правою цепко ухватило за волосы несправедливо обвиненного и с небрежным высокомерием беспощадно влечет его на расправу
Хотя художник, сам вечно колеблющийся, как огонь, и, подобно воде, текучий, не может не сочувствовать угнетенной Справедливости, все же в картине особенной силы достигает прежде невиданный у него образ женщины-оборотня с двойственною натурой очаровательницы и змеи, с неуловимою сущностью хамелеона, то и дело меняющего окраску.
Инфернальное очарование миловидных обольстительниц «Клеветы» напоминает об особой популярности в конце XV века всего «сатанинского», популярности, породившей в германских странах демонические видения Босха, Шонгауэра и Брейгеля, а в Италии — особое неистребимое влечение причудников, подобных Леонардо да Винчи, к изображению огнедышащих драконов, паукообразных машин, звероподобных воинов и злобных уродов. И Боттичелли не напрасно приписывали многочисленные рисунки с изображением различных плясок смерти и шабашей ведьм. Впрочем, для Сандро «демонология», инфернальное начало странным образом обозначили мучительный поворот в нем от язычества к христианству, для которого милые его сердцу богини античности — всего лишь бесовские исчадия Vanitas.
Робкая Справедливость — единственное существо в картине, которое всецело разделяет страдания неправедно осужденного, сочувствует ему. Однако она-то как раз и беспомощней всех. Тронутая увяданием красота этой исхудалой обиженной женщины — только слабая искорка прежнего, юного и земного великолепия боттичеллевских Венер. В «Клевете» два взаимосвязанных общею обнаженностью и угнетенностью героя не только удручающе пассивны, в отличие от всепроникающей динамической активности прислужников зла, но вдобавок еще и оторваны в композиции друг от друга. Между ними трагически говорящий пространственный разрыв, который мрачная фигура старухи Совести ничуть не скрадывает, но подчеркивает до надрывной пронзительности резкостью угловатого силуэта, темным пятном неприглядно тяжелых одежд, зияющим почти провалом в картине.
Редкое даже для Боттичелли разнообразие до мельчайших тонкостей разработанной гаммы настроений фигур и напряженных интервалов между ними, не оставляя без эмоциональной нагрузки, в сущности, ни одного куска картины, делает зримой всю полифонию звучащих в картине взволнованных голосов.
«Клевета» знаменует не только последнее, до ярости непривычное утверждение былых привязанностей, любви и гнева Сандро Боттичелли, но и начало его тяжкого отречения от прежде любимых тем и образов, словно неожиданный шаг от эстетики «Весны» с ее «садом любви» к отрицающей мирские радости этике Савонаролы.
Поэтому в прощальном своем обращении к античности Боттичелли удаляется дальше, чем где бы то ни было, от объективности, трезвой гармонии и равновесия древних. Драматическим пафосом «Клеветы» замыкается для искусства Сандро период, связанный с языческой мифологией, и намечается путь совершенно иному, более откровенно исповедальному и обнаженно трагичному направлению его творчества.
Жертвой предательской клеветы волею судеб станет не кто иной, как казавшийся всемогущим фра Джироламо Савонарола. «Они кричат, что я не пророк, а делают все, чтобы пророчества мои оправдались». Сам он давно предвидел такую участь, не раз утверждая, что маловерные и малодушные сделают с ним «то же, что братья сделали с Иосифом, продав его купцам египетским».
И вот уже в письме, оснащенном вместо аргументов обильною бранью, «великолепные» члены очередной Синьории и нового Совета Десяти докладывают архипастырю в Рим: «Мы нашли этого монаха, или, чтобы не называть его ни монахом, ни человеком, эту подлую тварь, исполненную самых гнусных пороков. Его ученик фра Доменико осмеливался бога призывать в свидетели слов и учения своего учителя, заявляя, что он скорее предпочтет, чтобы его повесили, чтобы прах его был рассеян по ветру, выкинут под дождь, нежели признает их ложность. И мы, осуждая его на смертную казнь, устроили так, чтобы прорицания его оправдались во всех частях… Эти монахи имели конец, достойный зловредных их соблазнов».
Среди писавших это были не только старые враги проповедника, но и те, кто совсем недавно верил в него и слушал его как бога. В полном соответствии со стилем этого верноподданнического послания молодые последователи правящего Совета, бывшего в то время Советом Десяти, совершили еще одно шутовское и страшное действо. В ночь под Рождество 1498 г. группа шалопаев, прозванных в городе «компаньяччи», загнала во Флорентинский собор Санта Мария дель Фьоре одряхлевшую старую лошадь и ударами палок на самом пороге забила ее до смерти. Это бессмысленное зверство было проделано в знак особого надругательства над памятью фра Джироламо Савонаролы.
Кто такие «компаньяччи»? Наиболее оголтелые члены антисавонароловской партии, не напрасно получившие наименование «озлобленных». И еще — недавние приятели известного живописца Сандро Боттичелли. Хотя сам он никогда не принадлежал к тем, кто топчет поверженного противника — напротив, всякий побежденный вызывал в нем живое участие. А если к тому же в своем унижении он проявлял непоколебимость и мужество, Сандро не мог не почувствовать того, что Данте назвал «содроганием сердца», которое — он это знал — влечет за собою всю неизбежность духовного кризиса.
Перелом, намечавшийся в нем с конца восьмидесятых годов, ныне вступает в свою кульминацию. С некоторых пор Сандро Боттичелли уже не способен выпрямиться в прямом и переносном смысле. С некоторых пор он тяжко болен.
В самой болезни Сандро было нечто почти символическое. Однажды и раз навсегда старчески скрюченная спина выглядела словно придавленной незримым камнем, который в Дантовом «Чистилище» обречены вечно таскать на себе неисправимые гордецы. Как бы в назидание за прежнее чувство превосходства живописец уже при жизни сполна получает авансом то, что поэт предназначил себе самому только в загробном мире. И вот он уже не ходит привычной летящей походкой, а еле таскается на своих костылях. Было ли это неизбежной расплатой за беспорядочно проведенную молодость, за медичейскую неумеренность чувственных радостей? Несомненно, но еще справедливей другое. Свет его жизни затмился, ибо возмутилась ясность духа некогда бессменного и блестящего учителя новейшего «искусства любви».
Конечно, его состояние не могло не повергать в беспокойство и без того вечно озабоченных эксцентрическими странностями его характера близких. Именно этому, возникшему из самых лучших намерений, братскому волнению за Сандро обязаны мы потрясенною записью в дневнике Симоне Филипепи, ревностного «пьяньоне», оставившего примечательную хронику жизни Флоренции. Запись от 2 ноября 1499 года — словно окно, распахнутое со всею наивностью откровения в реальность прямую и животрепещущую, несмотря на почти пять прошедших столетий: