Санджар Непобедимый
Шрифт:
— Заходите, прошу милости, заходите, — сказала старушка неожиданно звонким молодым голосом, — будьте гостями. Простите, что женщина встречает вас, мужчин. Заходите, пожалуйста. Садитесь…
Она с откровенным любопытством рассматривала пришедших. Ее черные, проницательные глаза быстро перебегали с одного лица на другое, пока гости рассаживались по–турецки на одеяла, аккуратно разложенные вдоль стен. И вдруг она нахмурилась и очень сердито заметила:
— Гульайин, что тебе нужно, иди!
Легко прислонившись к косяку, в дверях стояла девушка. Лицо Гульайин не имело правильных черт,
Девушка не пошевелилась. Старуха заговорила снова:
— Стыдись! Здесь посторонние. Знаешь ли ты, что за один взгляд мужчины на твое открытое лицо тебя раньше потащили бы на площадь, сорвали бы с тебя одежду, закопали бы по пояс в землю… Да, страшное время! И в тебя, в твои ясные глазки озверевшие люди бросали бы комья глины и острые камни. Затем люди разошлись бы, бормоча проклятья, а псы зубами стали бы рвать твое молодое тело…
— Не надо, тетушка Зайнаб!
— Не надо, не надо… Ну хорошо, подойди, звездочка, сядь рядом со мной и посмотри на людей, которые вместе с нашим Санджаром воюют за то. чтобы цепи тиранов не разъедали в кровь yаши бедные руки.
Имя Санджара заставило всех насторожиться.
— Скажите, — продолжала старуха, уже обращаясь к гостям, — правда ли, что вы знаете храброго воина, моего сыночка Санджара?
— Да, — сказал Кошуба.
— Глаза мои ослабели, но я вижу, что вы большой и доблестный начальник. Это под вашей рукой идет в бой Санджар? Скажите, он храбрый джигит?
Все молчали. Дрожащими руками старушка налила из чайника кок–чай в пиалу и протянула ее Кошубе. И вдруг она резко и повелительно произнесла:
— Санджар — сын мой, приемный сын. Вот уже три года как он покинул свой родной очаг и воюет против недругов простого народа. Скажите мне: хорошо он воюет, Санджар? Все я бросила, много дней ехала сюда, чтобы узнать о моем сыночке, взглянуть на него хоть разок.
Пощипывая бородку, Кошуба молча попивал чай.
Он не торопился с ответом. Его предупредил, как всегда стремительный и прямолинейный, Джалалов:
— Матушка, пусть глаза твои прольют слезу. Имя Санджара отныне произносится с отвращением. Санджар протянул руку жадности и захвата.
Старуха непонимающими глазами смотрела на Джалалова, губы ее шевелились. Чуть слышно она произнесла:
— Дитя мое! Дитя мое!
А в широко раскрытых глазах Гульайин можно было прочитать недоумение, нарастающий гнев. Джалалов безжалостно продолжал:
— Говорят, он стал басмачом, продался эмирским прихвостням. Говорят, он изменил делу народа…
Льняное масло в светильнике потрескивало, распространяя вокруг чад. Никто не догадался снять нагар.
Слезы безостановочно текли по лицу старухи. Она и не пыталась вытирать их.
— Нет, — вдруг сказала тетушка Зайнаб. — Нет. Санджар не может быть вором. Разве мой сын пойдет против народа, разве он сойдет с пути своих дедов… — Старушка преобразилась. Слезы сразу высохли на ее глазах, и она заговорила быстро–быстро: — Пусть зубы волка вгрызутся в мое сердце, если я поверю такому навету, пусть летучая мышь вцепится мне в волосы, если я поверю. Пусть змея обовьется вокруг моей шеи… Не верь, Гульайин, Санджар не может
Она помолчала.
— Русский начальник не знает прошлых дней нашей семьи, прошлых дней семьи пастуха. Я сказала: «Страшные были это дни». И сейчас я скажу то же. У меня была сестра, не считая другой сестры — матери Санджара. И на беду она была стройна, как тополь, красива, как пери. О красоте ее знали соседи, а раз знают соседи, знает весь базар, а раз знает базар, узнал и сам старый бек. Пришел черный день в наш дом. В ворота постучали и увели к проклятому похотливому псу нашу красавицу, наш тюльпан. Но степные девушки не таковы, чтобы идти добровольно на ложе разврата. — Тетушка Зайнаб передохнула и с новой силой заговорила: — Моя сестра, моя несчастная сестра… Когда ее ввели к этому кабану, он воскликнул: «Красавица! Садись, пей, ешь. Только не вздумай упираться…» Он разорвал на ней одежды. «Таких грудей нет у возлюбленной самого эмира», — говорил старый развратник… И тогда она схватила нож, воткнутый в дыню, лежавшую на дастархане. «На, пес, жри!» — крикнула она и полоснула себя по груди. Сестра моя! Она упала на палас, обливаясь кровью…
И после паузы, длившейся, казалось, много–много минут, тетушка Зайнаб снова заговорила:
— Нет, разве мог родиться в нашей семье предатель, в семье, где женщины предпочитали умереть, искалечить себя, чем покориться подлым насильникам…
— Матушка, — медленно и значительно заговорил Кошуба, — дорогая матушка! Не всякий слух исходит из чистых уст, не всякое слово — правда… Не надо преждевременно предаваться горю и слезам…
До калитки гостей со свечой в руке провожала Гульайин.
Путь до чайханы, где остановились участники экспедиции, Медведь с Джалаловым прошли в полном молчании. Кошуба оставил их где–то на краю кишлака.
У дверей ярко освещенной чайханы внимание Медведя привлек очень толстый человек в странном одеянии. Одежда его была сшита из козьих шкур мехом наружу, и шерсть космами свисала с его груди и спины. Человек поднялся и почтительно поклонился. Сидевшая рядом с ним огромная мохнатая овчарка ощерила тяжелые клыки и недружелюбно зарычала. Толстяк что–то сказал ей, потом, снова отвесив глубокий поклон, приветствовал Медведя самым вежливым образом, и радостная улыбка скользнула по его нежному, как у девушки, лицу.
Толстяк несмело прошел вслед за Медведем в чайхану.
В руках он держал высокую глиняную миску.
— Что ты несешь? — спросил Медведь.
— Господин, это «пища пастуха».
— Пища пастуха?
Парень застенчиво улыбнулся.
— В пятницу, когда стадо возвращается с гор, пастух заходит в каждый дехканский дом, и ему в миску кладут понемногу из той пищи, которую готовят у себя во дворе. Вот, смотрите…
Вид «пищи пастуха» был не из привлекательных. Насколько можно было разглядеть, тот день в Байсуне готовили в основном машевую кашу и бешбармак. Плова было мало — только одна или две ложки. Сюда же влили, очевидно, густо наперченную шурпу, положили молочную рисовую кашу, кости и мучную болтушку на кислом молоке.