Санькя
Шрифт:
Саша тоскливо взглянул на дом - маленькие окошки были темны. Мягко, опасливо ступая, он прошел мимо рассохшегося забора - высившегося справа, и красно-кирпичной боковины дома - мрачневшей слева, и зачем-то остановился на углу дома - за углом располагалась входная дверь в дом. У входа стояла лавочка, Саша помнил ее и уже знал, что бабушка сидит на лавочке, сложив мягкие, усталые руки на коленях.
На дороге возле дома стоял ребенок с хворостиной. Что-то приговаривая, он хлестал хворостиной по луже и шипел, отскакивая
Саша сделал еще полшага.
Да, бабушка сидела на лавочке - бесстрастно и недвижимо, казалось, она не видит ничего. И поведение ребенка, его игра, его голос давали понять, что и он не видит, не помнит о сидящей на лавочке бабушке. Бабушка и ребенок словно находились в разных измерениях.
Улица была пустынна, темна и грязна, как и все остальные улицы деревни. За огородами, поросшими корявыми сорняками, виднелся соседний порядок, еле помеченный редкими желтыми оконцами. Солнце заходило, почти зашло. Ребенок взмахивал хворостиной и топтался на месте.
Бабушка смотрела, не моргая, поверх ребенка, поверх огородов, поверх деревьев.
Деревня исчезала и отмирала - это чувствовалось во всем. Она отчалила изрытой, черствой, темной льдиной и тихо плыла. Заброшенные, вросшие в землю сараи, стоявшие вдоль дороги, чернели отсыревшими боками, прогнившими досками. На крышах сараев росла трава и даже кривились хилые деревца, прижившиеся, но не нашедшие куда пустить корни - под их слабыми корешками располагались холодные, опустевшие помещения, куда, к разбитым крынкам и продырявленным бочкам, заползали ужи, которых никто уже не тревожил. Кусты разрослись и ползли на дорогу.
Среди всего этого медленного и почти завершившегося распада ребенок смотрелся странно, стыдно, неуместно.
– Санькя… - выдохнула бабушка, когда Саша, сжав зубы, чтобы не развернуться и не убежать огородом, шагнул вперед, и скинул сумку на землю, и протянул руки к бабушке.
– Как же ты приехал, а?
– спросила она.
– На машине, поди? Один?
Саша отвечал утвердительно, что - один, что - на машине, и вглядывался в темное, круглое лицо бабушки, в ее слезящиеся глаза.
– Анадысь думала, как же Санькя не приедет, - сказала она, и Саша почувствовал малосильную укоризну в ее голосе.
– Писем не пишет. Дед помрет, а Санькя не узнает…
"Помрет" бабушка произносила через «е», и оттого слово звучало куда беззащитнее и обреченнее. В нем не было резкости и было увядание. Ребенок недоуменно поднял глаза на Сашу, который обнял и поцеловал бабушку, прижав ее мягкие плечи. Быть может, для ребенка это было так же удивительно, как если бы Саша обнял дерево или угол сарая.
Саша поднял свою сумку и стоял в нерешительности. Бабушка открыла дверь в дом.
– Дед плохой совсем стал, до сентября не то доживет, не то нет… Не встает, исть не хочет, только водички попьет, - тихо говорила бабушка, заходя в сенцы.
Саша не решился войти в избу, где лежал дедушка, и прошел за бабушкой на кухню - она сразу, по хорошей деревенской привычке, начала готовить - без расспросов, которым свой черед.
На кухне горела слабая лампочка. Все было засижено мухами, и когда бабушка вошла, несколько мух беззвучно взлетели. Немного покружившись, мухи вновь спокойно сели - они были сытые и вялые.
Бабушка тихо говорила о сыновьях - у нее было три сына - Сашин отец и два Сашиных дядьки, один из которых был Сашиным крестным. Все сыновья умерли.
Первым умер самый младший, Сережа - разбился на мотоцикле, пьяный был. Два года назад, летом, в пьяной драке погиб Сашин крестный, Николай, он был средним сыном. Его положили рядом с младшим братом.
А полтора года назад в том городе, откуда приехал Саша, умер Сашин отец, Василий. Он был самым образованным в семье, преподавал в институте, но тоже пил, причем под конец пил зло и беспробудно.
Саша привез отца - в гробу - зимой… дорога была кошмарна… вспоминать о той дороге было невыносимо.
– Я двор приберу и приду к деду, - рассказывала бабушка.
– "Дед, не то правда, Вася помер?" - спрошу - Думаю, во сне приснилось. "А то, нишь, неправда!" - говорит… Как же он помер, Санькя…
Саша сидел за столом, покрытым старой клеенкой, и перекатывал в пальцах сигарету.
Бабушка тихо говорила:
– Сяду у окна и сижу, сижу Думаю, кто бы мне сказал: иди тысячу ден, босиком, в любую зиму, чтобы сыночков увидеть своих, и я бы пошла. Ништо не говорить, не трогать, просто увидеть, как дышат.
Бабушка говорила спокойно, и за словами ее стоял черный ужас, то самое, почти немыслимое одиночество, о котором совсем недавно думал Саша, - одиночество, открывшееся иной своей стороной - огромное, но лишенное эха, - оно не отзывалось никак, ни на какие голоса.
– Как же, Васькя так много книг прочел, нешто ни в одной книге не написано, что водку нельзя пить?
– спрашивала бабушка у Саши, не ожидая ответа.
– Он же несчетно перечитал книг-то, и не сказано там, что умирают от водки?
Саша молчал.
– И что теперь - легли все и лежат. Никуда больше не встанут, водки не выпьют, никуда не поедут, слово никому не скажут. Напились. Мы с дедом думали - ляжем рядом с младшим сыночком, а Колькя и Васькя в наши могилки улеглися. Нам и лечь теперь негде.
Бабушка готовила сразу на двух сковородах - на одной разогревала, переворачивая, картошку и мясо, на другой шипели и потрескивали любимые Сашины каравайчики - тонкие, почти прозрачные, блинцы со сладким, хрустящим, темным изразцом по окоему. Бабушка готовила не суетясь, ладно и ловко, не думая о том, что и как готовит, и, наверное, могла бы закрыть глаза и даже разумом отстраниться от того, что делает.