Саргассово море. Затерянные миры, том VIII.
Шрифт:
— Бедный Главкос! Ты все еще в этом…
Я прислонился к дереву метрах в десяти от него. Я не мог преодолеть возмущения и волнения, которые сжали мне горло. Я не мог произнести ни слова.
— Главкос, — продолжал он, — я прочел твои мысли, — ты думаешь, что мы преступны и отвратительны. Ты осуждаешь нас за поступок, который противен твоему мировоззрению, ты смотришь на нас с ужасом; ты забываешь, что надо оценивать не акт сам по себе, а причины, его вызвавшие. Мы считаем в данном случае наши действия правильными именно потому, что мы рассматривали их с высот цивилизации, превышающей твою цивилизацию; считаем эти наши действия закономерными потому, что мы руководимся
— Нет, нет, Хрисанф, это невозможно! Я не могу с тобой согласиться; еще и сейчас существуют на земле отсталые, совершенно дикие племена, они подвержены всем животным страстям, и именно так, как они, поступаете вы. Но для этих племен можно найти оправдание в их крайней неразвитости, вы же хотите доводами разума оправдать преступление. Жизнь священна, и мораль людская осуждает и карает всякое действие, направленное ко вреду для человека.
— Как мы далеки друг от друга, — снова заговорил Хрисанф, — ты сравниваешь нас с отсталыми народами, подверженными господству звериных инстинктов. Но я снова повторяю тебе, что мы действуем исключительно в свете нашего разума; это только доказывает, что наибольшее варварство и наивысшая цивилизация иногда могут приводить к одинаковым результатам, но мотивы действий, конечно, совершенно различны. Люди, которых мы принесли в жертву, — существа низшего порядка. Я считаю, что большее преступление, раз уж ты говоришь о преступлении, погубить все племя, как наше, чем лишить жизни несколько жалких созданий.
— Я понял твою мысль, Хрисанф, но она слишком возмущает все привычные устои моего мировоззрения. Мной еще владеет чувство, которое вы давно уже отвергли; надо мной тяготеет наследственная мораль, и я не могу переделать ее в один день. В других отношениях у нас много общих взглядов, чтобы понять друг друга. В данном же случае мы непримиримо различны.
Старик-аполлониец приподнялся; в его глазах сверкал луч дружеской радости; он подошел ко мне с протянутой рукой, и моя рука невольно задрожала, прикоснувшись к его руке. Он сказал:
— При всем том, что ты мне сказал, Главкос, ты человек, достойный жить среди нас. Поверь, что настанет день, когда ты совершенно станешь нашим. Меня уже тогда не будет. Мои дни сочтены. Но в то мгновение мой прах задрожит от законной мысли, что я первый побудил тебя стряхнуть с себя варварство, которым ты еще преисполнен.
Не произнося ни слова, я покорился тому, чтобы его рука оперлась на меня, и мы медленными шагами вернулись на пляж. Солнце было близко к полдню; тяжкое благоухание померанцевых деревьев наполняло воздух. Масса водорослей Саргассова моря, казалось, светилась под отвесными лучами солнца; все, что я слышал, наполняло мою голову хаосом унылых мыслей.
А там, между мясистыми листьями алоэ, я различаю силуэт женщины. Не Тозе ли это? Да, она; при нашем приближении она исчезла, и внезапно мое сердце сжалось; я подумал, что и она тоже…
Глава XII
Прошло около десяти дней, как я попал на остров; точно я не мог бы этого сказать; беспечная и легкая жизнь Аполлонии так меня захватила, что я поддался чудесному очарованию этого существования без обязанностей, без занятий, без долга. Я жил в дивном Эдеме, не заботясь о завтрашнем дне, наслаждаясь красотой, которой здесь было проникнуто все, открывая все новые красоты в живописных уголках острова.
Прошлое едва мелькало в моей памяти, и всякий раз после того я с еще большим очарованием наслаждался настоящим; все, что я покинул, казалось мне таким жалким, таким
Во время увлечения моего в эти дни красотой как часто бывал я совершенно ошеломлен неожиданностями. Однажды я прогуливался по западной части холма, возвышавшегося над океаном, и остановился в изумлении. Предо мной стоял человек в такой позе, как если бы он посылал вызов солнцу; он протянул навстречу светилу шар в виде грубо сделанной человеческой головы. Он весь перегнулся вперед.
Мускулы его были напряжены. Он походил на античного гладиатора, победоносно размахивающего головой своего побежденного противника. Для довершения сходства в правой руке, откинутой назад, он держал что-то вроде стилета. Напряжение мысли отражалось на его лице. Подбородок от напряжения воли выдавался вперед, губы его были сжаты, глаза неподвижно устремлены в одну точку. Казалось, он боролся с невидимым существом. Я приблизился к нему. Погруженный в свои думы, он, казалось, не замечал меня. Я увидел странное произведение искусства, которое он устремил к небу. Это была голова, вылепленная из глины, такая фантастическая, что едва ли кто-нибудь сможет себе представить что-нибудь похожее на нее. Он медленно вращал ее в своих руках. Я почти касался плеча художника и с изумлением замечал, что лицо головы, по мере вращения, постепенно выражало гамму оттенков радости и горя.
Нельзя было сказать, была ли то голова мужчины или женщины. Она была вылеплена из одной глыбы и состояла из ряда лиц, отражавших различные движения души.
Мне казалось это чересчур грубым и смелым, но я не мог оторваться от созерцания ее; эта оригинальная скульптура заставляла забыть о всем материальном. Это не было горе или радость определенного человека, это была как бы идея радости и горя, взятая во всей чистоте и абстракции.
Весь трепеща, я глядел, не говоря ни слова, забыв о времени; художник также не двигался, весь погруженный в молитвенное созерцание. Внезапно я увидел, что голова рассыпалась в его руках.
Я не мог сдержаться и издал восклицание. Художник обернулся и долго смотрел на меня, Я увидел тогда, что руки его запачканы землей, и понял, что это он сам разрушил свой шедевр, которым я восхищался.
— Зачем, зачем ты сделал это? — произнес я прерывающимся голосом.
Художник продолжал молча смотреть на меня. Его неподвижный взгляд раздражал меня; я едва сдерживал свой гнев при виде этого акта бессмысленного вандализма.
— Я видел поразительное произведение искусства, которое ты, очевидно, похитил тайком; я был восхищен идеальной красотой, которая заставляла забыть про материю, я так углубился в созерцание прекрасного, что не успел остановить твой преступный удар. Я думал, что на вашем острове красота для всех священна. Кто ты, осмелившийся совершить такое святотатство?
Язвительная улыбка пробежала по его губам, и у него вырвались насмешливые слова:
— Чужестранец, я извиняю твою запальчивость, так исказившую твое лицо. Ты слишком недавно прибыл к нам, но мне не хочется, чтобы ты продолжал думать, что я разрушил похищенный у кого-то глиняный слепок. Я своими собственными руками вылепил это произведение, которое ты назвал прекрасным, и если я уничтожил его, то только потому, что я почувствовал, что я не смогу сделать его еще более совершенным.
Эти слова показались мне безрассудными. Я решил, что предо мной стоит человек с помутившимся рассудком.