Саша Черный. Собрание сочинений в 5 томах. Т.3
Шрифт:
Им, безотносительно от личного мастерства, было несоизмеримо легче: перед ними был человекообразный враг, с которым можно было обороняться одним оружием, не уподобляя слово крику вопиющего в пустыне. «Большевизм» — каменная, обрызганная кровью стена, от которой все человеческие слова отскакивают и распыляются в пространстве, и художник, обличающий красную ложь, неизбежно уподобляется Дон-Кихоту. Что ж: не напрасно мы так любим Дон-Кихота и так равнодушны к практическому благоразумию его слуги.
Когда большой человек и писатель средь шума улицы, в толпе усталых, равнодушных и торгующих, заступится гневно и горячо, не заботясь о чеканке слов, за избиваемого человека,
Все мы переживаем теперь четвертую жизнь. Первая протекала когда-то в России широко и беспечно, вторая тревожная и глухая — пришла с первых дней войны, третья — жалкое подобие жизни, которое мы влачили при большевиках, четвертая — эмигрантские серые дни… Пожелаем же в этой четвертой нашей жизни, мы все, случайно уцелевшие от потопа, живущему среди нас родному и близкому нам писателю — дотерпеть, домаяться до пятой жизни — у себя на раскрепощенной родине… И если эта жизнь наступит, ему не придется по газетным объявлениям, словно пропавших без вести родных, разыскивать свои книга. Они возродятся в каждой русской культурной семье желанными и испытанными друзьями.
«ОПЫТЫ» БРЮСОВА *
О грехопадении Брюсова писали за последнее время немало. В самом деле странно: индивидуалист, изысканный эстет, парнасский сноб, так умело имитировавший поэта, парящего над чернью, и вдруг такая бесславная карьера, достойная расторопного Ильи Василевского или какого-нибудь Оль Д’Ора… Красный цензор, вырывающий у своих собратьев последний кусок хлеба, вбивающий осиновый кол в книги, не заслужившие в его глазах штемпеля советской благонадежности… Это была, увы, не тютчевская цензура, не «почетный» караул у дверей литературы, а караул подлинно арестантский, тяжкое и низкое ремесло угасителя духа. Свой и бил своих. Приблизительно такое же дикое и небывалое зрелище, как еврей, организующий еврейские погромы.
Утешение — в холодной и беспристрастной переоценке перебежчика. Если бы большой художник слова стал из Павла Савлом и, предав своих, перешел в стан врагов — было бы горше и больнее. Комсомольские заушения Демьяна Бедного и Маяковского мало нас трогают. На заплеванном ордою новых куплетистов Парнасе кувыркаются красные гориллы. Отвратительно, — но какое же отношение это имеет к литературе и к нашему духовному прошлому?
Но Брюсов?.. Точно ли он имел право на пристальное внимание к себе читающей России? Может ли поэт, метивший чуть ли не в преемники Пушкина, стать до того выпукло бездарным, что об этом и говорить как-то совестно?.. Впрочем, об этом речь впереди. Среди надменно-холодных книг, выстроганных, отполированных до зеркального блеска и снабженных автором благоговейными примечаниями к самому себе, мелькали, правда, отдельные полнозвучные строфы и страницы, но и у любого Дмитрия Цензора и Якова Година они были… И вдруг — срыв. Полный и безудержный срыв. Не спасло и брюсовское мастерство — высокая техника имитации вдохновения и таланта.
Я говорю о брюсовских «Опытах» (стихи 1912–1918 гг.), вышедших в свет еще в 1918 году в Москве, книге, едва ли известной в эмиграции. О ней не писали, о ней не говорили, а между тем книга необычайно показательная. Король гол. Да и никакого короля нет. Угодно вам убедиться? Раскройте «Опыты».
Автор попытался составить технический прейскурант размеров, строф и созвучий. Почему бы и нет? Существует же у добрых немцев, украшающих стихами даже картонные подставки для пива, словарь рифм. Это бы еще не давало право говорить о полном небытии поэта, наступившем задолго до его физической смерти. Но в предисловии автором дан исключающий всякое сомнение камертон: «В идеале я стремился к тому, чтобы включить в эту книгу лишь те стихи, которые являются подлинной поэзией. Я мог ошибиться в своем выборе, мог слишком снисходительно отнестись к своему произведению, но ни в коем случае не считал, что одно техническое исхищрение превращает стихи в произведение искусства».
Это « ни в коем случае» и позволяет предложить вниманию читателей некоторые, наиболее яркие образы из книги его «Опытов».
ПАЛИНДРОМ БУКВЕННЫЙ
Я — идиллия?.. Я — иль Лидия?.. Топот тише… тешит топот… Хорош шорох… Хорош шорох… Хаос елок… (колесо, ах!). Озер греза… Озер греза… Тина манит. Туча… чуть… А луна тонула… И нет тени. ……………………………………. Еду… сани… на суде…(стр. 117)
Вы ничего не поняли? Такие ли стихи теперь пишут… Но прочтите эту абракадабру справа налево — наоборот — и вы поймете. «Палиндромами» называют такие «стихи», которые можно читать в любом направлении: смысл, вернее бессмыслица, от этого не пострадает.
Некогда занимались этим на досуге бурсаки: «я иду с мечом судия»… Но виртуоз-maestro, учитель целой плеяды стиходелов? Что же это, как не «техническое исхищрение» самого низкопробного сорта?.. Можете ли вы себе представить, чтобы кто-либо из русских поэтов от Пушкина до Никитина мог так глумиться над подлинной поэзией и над самим собой?
Таких «палиндромов» — буквенных и словесных — целый букет. Стихотворение «Мой маяк» (стр. 115) построено на ином, писарском языке: каждое слово начинается на «м»:
Мой милый маг, моя Мария, Мечтам, мерцающий маяк…(и т. д. до одури)
В стихотворении «Слово» каждое слово начинается с буквы «с».
В стихотворении «Июльская ночь» все начальные буквы составляют азбуку от А до .
Есть вирши с длинным чулком рифмующихся слогов на конце (семисложные рифмы).
Ты — что загадка, вовек не разгадывающаяся! Ты — что строфа, непокорно не складывающаяся! Мучат глаза твои душу выведовательностями, Манят слова твои мысль непоследовательностями.(стр. 91)
Есть и сплошные рифмы, напоминающие по сложности узора рисунки для вышивания, прилагавшиеся когда-то к «Ниве». Есть и «звукопись», и «перезвучия», и «двух- и трехдольники», и стихи в виде треугольника… Упущены лишь те «концевые спотыкачи», которые мы знаем еще с детства.