Савва Морозов: Смерть во спасение
Шрифт:
Как стерляг — стервяг
По реке плывет —
Кому в рот пыхнет,
Кому в жопу лягнет!..
Морозов хохотал:
— Эк как у нас! Стервяг!
Чехов в воротник пальто похмыкивал:
— Как всегда. шелеспер какой-нибудь!
— Да не шелеспер. стерляжкин, мать его, сын!.. Глядите, что тащится?
— Никак утопленник? Тяжеловато, Савва Тимофеевич.
— И у меня, Антон Павлович, чиж — жело!..
Под крики матросов, набежавших с сачками, они заботали по бортам крепкими удилищами. Да и песнопения помогали. От усердия и волнения даже шляпа
Из трюмной бочки уже народ повылезал, ликуя и подсказывая:
— Да таш-ши ее, таш-ши!
— Бей по башке чем-нибудь!
— Ведь уйдет такая орясина!
Матросы не дали уйти и, как по команде, выметнули на палубу два сачка. в которых бились отменные стерляди. Палубу-то в этом месте подсвечивали, видно было, что за звери морские.
Чехов уже и слов не находил, от смеха задыхался кашлем:
— Знать, выпил много. кх-кх. знать мерещится.
— Не мерещится, Антон Павлович. Проиграли вы пари! Повар! Где повар?
— Проиграл. но повар-то зачем?
— Проигрыш ваш жарить! Под ваше же шампанское!
Под ликующие крики разбуженных таким содомом пассажиров опять потащили на свою палубу. И тут только кто-то из матросов вспомнил:
— А Митька с Гришкой-то не утопли?
— Чего им станется, — был исчерпывающий ответ. — В пьянь уже лежат. У Гришки-то крючком губу рассекло.
— Да что он, о самом себе вообразил?
— Не сомом, а как приказано было: стервядкой. Дур-рак!
— Сам дурак. Чего кричишь? Велено было тихо.
Но какая уж тишина после всего этого? Получаса не прошло, как подали свежую стерлядочку.
— С уловом, Антон Павлович! — кричал взбудораженный и счастливый Морозов.
Кому, как не ему, пришла мысль о лукавой ночной рыбалке.
Пароход уже тронулся, но теперь и немцы кричали:
— Майн гот, живая рыба!
— Русский писатель ловит такую. такую!..
Название рыбы они позабыли, только разводили полными руками, восхищаясь величиной ночной добычи.
Но Чехов свою рыбу не ел. На вопрос Морозова — что за рыба? — грустно отвечал:
— Стерлядочка-стервядочка, да-а. Но губу-то матросу зашили?
Нет, он положительно портил послерыбацкое настроение. Даже поддержанное дружным смехом воспоминание о пристани «Пьяный Бор» не сгладило впечатление. Морозов как мог выкручивался перед гостями. А чего лучше — увести разговор в литературные дебри в присутствии такого писателя! Но Чехов на эту ночь был неисправим.
— «Пьяный Бор»? Это примерно как у Горького: «Море смеялось». Переведите нашим немцам. Я не могу. От лукавого это.
— Но, Антон Павлович, такой он человек.
— Вот именно — такой. Ни слова в простоте. Интересно, как бы он сказал: пьянка до пяти часов утра?
— Он бы просто пил, — обиделся Морозов за Горького.
Компания могла совсем расстроиться, но к рассвету, сверху ли, снизу ли, прикатил на легком пароходике пароходчик Мешков. Разумеется, опять стопорили машину, бросали якорь. Но даже он, ухарь-уралец, подивился:
— Да у вас хоть святых выноси! Что вы делали всю ночь?
— Рыбу ловили, стерлядочку, вишь, — вяло рапортовал Морозов.
— Оно и видно. У меня этим камским шуточкам научились?
Все, кроме Чехова, лежали на диванах, кто где свалился. Ведь и всякого другого встречающего народу вместе с пароходчиком набралось. Шутки стали совсем солеными. Немцы силились своими затуманенными мозгами одолеть русские шуточки, но ничего у них не получалось. Только одно на два голоса:
— Майн гот... опять шнапс!..
— Шнапс... майн гот!..
Трудно перегружались от пароходной вольготности в железнодорожные тесные купе, которые никак всех встречающих-провожающих не вмещали. Морозову иногда казалось: зря он совратил Чехова на эту поездку. Кашляет и кашляет, хотя самый разгар лета. И сам стесняется, что таскает за собой дурацкую фарфоровую плевательницу. О господи!
Где было Савве Морозову понять щепетильность и привередливость Чехова, собиравшегося в поездку, как на тот свет. Он даже в Ялту сестре Маше писал:
«Вышли мне поскорее посылкой плевательницу, новые платки и три-четыре воротничка. У меня много таких воротничков».
Даже рисунок своих любимых воротничков приложил.
Все предусмотрел доктор Чехов. Не мог только предусмотреть своего здоровья.
Станция «Всеволодо-Вильва» была украшена зелеными гирляндами и разноцветными флажками. Хор местных школьников исполнял какую-то самодеятельную кантату в честь дорогого гостя. И этот колючий, усталый с дороги гость — с вопросом ехидным:
— А в колокола звонить будут?
Хоть ты сквозь землю провались! Морозов и сам не знал, что бормотал в оправдание. Вся эта торжественность ведь была в честь Чехова. Все-таки он-то, хозяин, хоть раз в год да бывал здесь. Все зависело от того, как идут краски. Если хорошо, так можно и до лета обождать, а если плохо — пыли по уральскому снегу. Это теперь благодать — есть железная дорога, а раньше, зимними обозами? Красильную фабрику не остановишь. И коль дрянные краски — и все остальное дрянь. Под мусор, выходит, выращивали хлопок в далеком Туркестане, мусором шло постельное и другое полотно, ситчик для пьяных баб только и годился. Нет, завод пермский Савва Морозов ценил. Свое — оно и есть свое. Купи-ка по заграницам, да еще неведомо что! Сыщешь ли в Германиях таких минералов, как на Урале? Химик, он понимал в этом толк. Еще с той поры, как отца убеждал: «Родитель, не от дури же я по химической части иду. Копейки, что я в Англии да в Германии потрачу, золотыми рублями обернутся».
Но Чехов, Чехов?..
Давний студенческий приятель, так и не раскрывший перед ним душу. Да и здоровье, здоровье доктора, который сам уберечься не мог. Истинно извергом чувствовал себя Савва Морозов при осмотре цехов химического завода. В спертом, ядовитом воздухе у Чехова начался тяжелый приступ кашля. Таскать за собой знаменитую фарфоровую плевательницу он не мог и беспрестанно менял платки. Сквозь их мягкий батист прорывалось:
— Как врач, скажу. работать по двенадцать часов тут невозможно. Да, хозяин.