Сборник рассказов
Шрифт:
Детей у нас нет и не планируются, зато имеется рыжий, веселый и по-хорошему упертый пес, который держит нас в черном теле и вполне обоснованно считает себя вожаком нашей маленькой дружной стаи.
И тем не менее у меня грустные глаза и старые родители, и не прошло еще десяти лет со дня, когда я стояла на площади Савеловского вокзала, сжимая в кармане пригоршню самых мелких и случайных денег, которые только смог найти в старых дырявых карманах давно не ношенной и пропахшей чужим шкафом одежды мой непутевый и нерасторопный ангел-хранитель.
Мне хватало набранной мелочи на хлеб. Вернее, на полбуханки хлеба. Или на четыре сигареты в россыпь. Или на дорогу до института,
Я не была тогда женщиной. Тем более, богатой женщиной. Я была воином. Маленьким человеком. И я сделала единственно правильный выбор. И вот уже почти десять лет честно стараюсь забыть, как стягивало мне висок стылое, но начинающее наглеть весеннее солнце, как я купила четыре дешевые осыпающиеся сигареты и пошла в институт пешком, наступая на хрустящие седые лужицы. Как опоздала на гражданскую панихиду и навзрыд, утираясь и пузырем пуская сопли, расплакалась, случайно сломав в кармане одну сигарету. Как попросила у сокурсника, немолодого, с обезьяньим, въедливым, морщинистым лицом, денег на хлеб и как долго, часа два, акробатически отрабатывала этот хлеб в общежитской комнате — прямо на полу, на жидком бугристом матрасе, оставлявшем на груди, на лопатках и на коленях красные, почти кулачные отпечатки.
Все это в совокупности и еще то, что, уходя жить к мужу, я выбросила на улицу — на ту же самую помойку, с которой когда-то подобрала свою черную неласковую и облезлую кошку, — все это дает мне полное право утверждать, что я по-прежнему, оставаясь в твердом уме и ясной памяти, продолжаю наблюдать, мыслить и страдать от этого так же остро, как прежде — в те времена, когда я не была женщиной, но все еще оставалась человеком.
И если это не искупает моей вины, то, по крайней мере, позволяет считать себя услышанной.
Я была бессердечна и честолюбива, как змея, я хрустела чужими позвоночниками, я работала и пресмыкалась, как раб, но все-таки нашла себе в Москве ПРИЛИЧНОЕ МЕСТО. Пусть мне платили гроши, пусть я спала с кем попало, была всегда голодна до блеска в глазах и так артистично оборвана, что наивные люди считали мои обноски проявлением яркой индивидуальности, но зато у меня появилось общественное положение. Кабинет. Кожаные кресла. Стол. И голосистые, как новорожденные младенцы, телефоны.
Я уехала из общаги, целых пять лет простодушно гревшей меня на своей увядшей от пьянства и нехитрых деревенских пороков груди, трижды плюнув на порог своей комнаты и дав себе страшную, витиеватую клятву не видеть это угрюмое семиэтажное здание даже во сне. Я сняла квартиру, расплачиваясь с хозяином то случайной зарплатой, то, зажмурившись до кроваво-зеленых вспышек под веками, собственным бледным, угловатым, но одуряюще молодым телом.
Я упрямо не считала себя женщиной и не делала на это никаких ставок — только ум, только образование, только лед и яд, только чудовищный напор, который — я знала — рано или поздно позволит мне вынырнуть на поверхность этого взбаламученного дерьма. Женщины были мусором, они были заведомо вне игры, и с их мнением не считались даже изгои большого и настоящего мужского мира. Я хотела стать в этом мире пусть маленькой, но серьезной величиной.
Я была осторожна и во всем старалась брать пример со своего хозяина — тихого, вкрадчивого мошенника с застенчивым мальчишеским взглядом и удивительно честным, почти офицерским, прямым разворотом плеч. И вот что странно: давно стерлось из памяти его лицо, но иногда, присаживаясь с чашечкой чая в глубокое ласковое кресло какой-нибудь модной европейской приемной и дожидаясь, пока мне подберут новую оправу или рубиновую подвеску в пару к подаренным мужем длинным, тяжелого старинного золота серьгам, я вдруг прикасаюсь к прохладной скрипучей коже кресла чуть влажным, разгоряченным, загорелым плечом и сразу вспоминаю московский ледяной вечер, свой кабинет, слабо освещенный только неверным дрожанием компьютерного монитора, и холодок кресла под мокрой спиной, и стонущее мужское дыхание над ухом, и неурочный телефонный звонок, и унылый голос моего хозяина, придерживающего расстегнутые брюки и в сотый раз врущего кому-то по телефону, что деньги непременно будут в конце недели, и гулкий пустой сейф, и гусиную кожу на посиневших от холода бедрах, и ночное возвращение домой в облезлом вагоне метро, и беспредельную тоску, от которой нет спасения…
«Тебе не понравилось, девочка?» — осторожно спрашивает муж, едва прикасаясь большой ласковой ладонью к моим волосам, и я поднимаю на него черные от боли глаза и с трудом, как сквозь сон, понимаю, что на столике передо мной слабо догорают кровавые камни чистейшей, беспристрастной воды, и что у мужа самое родное в мире, сильное и усталое лицо и неповторимо — грустно и саркастически — изогнутые губы, что у него больное сердце и что все страхи моей прежней жизни — грязный сор по сравнению с этим больным, надорванным любовью и работой сердцем.
До сих пор не понимаю, как мне удалось сделать эту досадную ошибку. Стечение непроверенных сведений и непредвиденных обстоятельств — и вот передо мной на столе тонкий, скручивающийся, словно от страха, лист факсовой бумаги, подписанный фамилией, которую я вот уже пять лет считаю своей. Но тогда она звучала, как настоящий гром.
В той области бизнеса, где я только начинала ставить свои бестолковые, наивные, убыточные эксперименты, мой муж давно был настоящим богом, возглавляющим, по молчаливому согласию остальных, почетную рейтинговую тройку. Я случайно, как полоумная помоечная кошка, метнулась ему под ноги и не то чтобы помешала, а скорее раздосадовала его своей ошибкой. «Прежде чем исковое заявление будет передано в суд, я хотел бы получить некоторые объяснения». Факс был адресован лично мне.
Я опоздала на полторы минуты. Мужчина, поднявшийся мне навстречу из-за идеального, сияющего рабочего стола и смеривший меня странным взглядом, значение которого я поняла гораздо позднее, от страха показался мне огромным, как гора. Он был похож сразу и на загорелого, чуть придымленного усталостью и испытаниями красавца ковбоя с рекламного щита крепчайших американских сигарет, и на присланную с фронта фотографию моего молодого, скуластого и шалого деда в бескозырке и широченных клешах.
Я не просто боялась — я испытывала физический, почти унизительный и одновременно почтительный ужас, который, вероятно, испытывают болонки, нос к носу столкнувшиеся с волкодавом. Впрочем, муж мой, скорее, был волком — тяжелым, матерым, по-звериному хитрым и ловким в движениях и со своим, особым — угрюмым, значительным — поворотом лобастой, умной головы.
«Пропала!» — обреченно подумала я и опустилась в предложенное мне кресло.
Почти год спустя, в разгар нашего медового месяца, муж, смущенно и заботливо кутая меня в яркую махровую простыню, признался, что влюбился в меня с первого взгляда. Всю жизнь проживший в эпицентре невидимой, но яростной войны, он в первый раз беззащитно поднял руки. Я показалась ему ребенком — перепуганным, неуклюжим, заблудившимся ребенком. Ребенком, которым я не была никогда в жизни. А мой муж не воевал с детьми.