Сборник рассказов
Шрифт:
Вот так началась моя новая прекрасная жизнь. Именно с этих пор брожу я по свету и больным малярией снижаю температуру за два песо, зрение слепым возвращаю за четыре пятьдесят, страдающих водянкой обезвоживаю за восемнадцать песо, восстанавливаю конечности безруким или безногим от рождения за двадцать, а потерявшим их в результате несчастного случая или драки за двадцать два, а если по причине войны, землетрясения, высадки морской пехоты или любого другого стихийного бедствия, то за двадцать пять, обычные болезни исцеляю все разом по договоренности, с помешанных беру в зависимости от того, на чем помешались, детей лечу за половину стоимости, а дураков за спасибо, и ну-ка, дамы и господа, у кого из вас повернется язык сказать, что это не чистая филантропия, а теперь наконец, господин командующий двадцатым флотом, прикажите своим мальчикам убрать заграждения и пропустить страждущее человечество, прокаженные налево, эпилептики направо, паралитики туда, где они не будут мешать, а менее острые случаи пусть ждут позади, только, пожалуйста, не наваливайтесь на меня все разом, иначе я ни за что не отвечаю, могу перепутать болезни и вылечу вас от того, чего у вас нет, и пусть от музыки закипит медь труб, и от фейерверков сгорят ангелы, а от водки погибнет мысль, и пусть придут канатоходцы и шлюхи, скотоубойщики и фотографы, и все это за мой счет, дамы и господа, потому что на этом кончилась дурная слава мне подобных и наступило всеобщее примирение. Вот так, прибегая к депутатским уловкам, я усыпляю вашу бдительность на случай, если вдруг смекалка меня подведет и кто-нибудь из вас почувствует себя после моего лечения хуже, чем до него. Единственное, что я отказываюсь
Жаль, что эту историю не сможет повторить злой фокусник, а то бы вы убедились, что каждое слово в ней правда. В последний раз, когда его видели, он уже растерял даже булавки, которыми было приколото к нему его прежнее великолепие, а благодаря суровости пустыни у него исчезла душа и перемешались в теле кости, но два или три бубенчика в косе у него еще оставались, и этого было больше чем достаточно, как-то в воскресенье он появился снова в порту Санта-Мария-дель-Дарьен со своим неизменным чемоданом, похожим на гробницу, только на этот раз он не торговал противоядиями, а просил голосом, надтреснутым от избытка чувств, чтобы морские пехотинцы расстреляли его на глазах у всех, тогда он сможет продемонстрировать на себе способность этого вот сверхъестественного существа воскрешать людей, дамы и господа, и хотя у вас, которые столько времени страдали от моих обманов и мошенничества, есть все основания мне не верить, я клянусь вам костями своей матери, то, что вы сегодня увидите, доподлинная правда, а не что-то из потустороннего мира, и если у вас на этот счет остаются хоть какие-нибудь сомнения, присмотритесь хорошенько и убедитесь, что сейчас я уже не смеюсь как прежде, а с трудом сдерживаю слезы. Можно представить себе, какое впечатление на всех произвело, когда он с глазами, полными слез, расстегнул на груди рубашку и похлопал там, где сердце, указывая этим смерти самое лучшее место, однако морские пехотинцы, боясь оплошать на глазах воскресной толпы, стрелять не стали. Кто-то, должно быть, помнивший его прежние фокусы, куда-то сходил и принес ему в жестянке несколько корней коровяка, которых хватило бы на то, чтобы всплыли брюхом вверх все корвины в Карибском море, и он схватил жестянку с такой жадностью, словно собирался их съесть, и он на самом деле их съел, дамы и господа, только, пожалуйста, не приходите в ужас и не спешите молиться за упокой моей души, ведь умереть для меня все равно что сходить в гости. В этот раз он повел себя честно, не стал, как актер на сцене, изображать предсмертный хрип, а только слез кое-как со стола, выбрал на земле, поколебавшись, самое подходящее место и с него, уже лежа, посмотрел на меня как на родную мать, вытянул вдоль тела руки и, все еще сдерживая свои мужские слезы, испустил последний вздох, и столбняк вечности выкрутил его сперва в одну сторону, а потом в другую. Да, это был единственный раз, когда наука меня подвела. Я положил его в тот, с завитушками, чемодан, куда я вмещаюсь целиком, заказал заупокойную службу, эта служба, из-за того, что облачение на священнике было золотое и в церкви сидели три епископа, обошлась мне в четыре раза по пятьдесят дублонов, и я приказал возвести для него на холме, овеваемом с моря самыми приятными ветерками, часовню, а в ней была гробница, достойная императора, и на чугунной плите заглавными готическими буквами написано, здесь покоится мертвый фокусник, которого многие называли злым, посрамитель морской пехоты и жертва науки, и когда я решил, что этими почестями воздал должное его добродетелям, то начал мстить ему за унижения, которым он меня подвергал, я воскресил его внутри его бронированной гробницы и оставил там биться в ужасе. Это произошло задолго до того, как порт Санта-Мария-дель-Дарьен съели муравьи, но часовня с гробницей, ничуть от них не пострадавшая, до сих пор стоит на холме в тени драконов, спящих в ветрах Атлантики, и каждый раз, когда бываю в тех краях, я привожу полную машину роз, и сердце у меня, когда я вспоминаю о его добродетелях, разрывается от жалости, но потом я прикладываю ухо к чугунной плите и слушаю, как он плачет среди обломков развалившегося чемодана, и если вдруг он умирает снова, я его снова воскрешаю, ибо наказание это прекрасно тем, что он будет жить в гробнице пока живу я, то есть вечно.
Другая сторона смерти
Неизвестно почему он вдруг проснулся, словно от толчка. Терпкий запах фиалок и формальдегида шел из соседней комнаты широкой волной, смешиваясь с ароматом только что раскрывшихся цветов, который посылал утренний сад. Он попытался успокоиться и обрести присутствие духа, которого сон лишил его. Должно быть, было уже раннее утро, потому что было слышно, как поливают грядки огорода, а в открытое окно смотрело синее небо. Он оглядел полутемную комнату, пытаясь как-то объяснить это резкое, тревожное пробуждение. У него было ощущение, физическая уверенность, что кто-то вошел в комнату, пока он спал. Однако он был один, и дверь, запертая изнутри, не была взломана. Сквозь окно пролилось сияние. Какое-то время он лежал неподвижно, стараясь унять нервное напряжение, которое возвращало его к пережитому во сне, и, закрыв глаза, лежа на спине, пытался восстановить прерванную нить спокойных размышлений. Ток крови резкими толчками отзывался в горле, а дальше, в груди, отчаянно и сильно колотилось сердце, все отмеряя и отмеряя отрывистые и короткие удары, как после изнурительного бега. Он заново мысленно пережил прошедшие несколько минут. Возможно, ему приснился какой-то странный сон. Должно быть, кошмар. Да нет, ничего особенного не было, никакого повода для такого состояния.
Они ехали на поезде (сейчас я это помню) по какой-то местности (я это часто вижу во сне) среди мертвой природы, среди искусственных, ненастоящих деревьев, обвешанных бритвенными лезвиями, ножницами и прочими острыми предметами вместо плодов (я вспоминаю: мне надо было причесаться) - в общем, парикмахерскими принадлежностями. Он часто видел этот сон, но никогда не просыпался от него так резко, как сегодня. За одним из деревьев стоял его брат-близнец, тот, которого недавно похоронили, и знаками показывал ему - однажды такое было в реальной жизни, - чтобы он остановил поезд. Убедившись в бесполезности своих жестов, брат побежал за поездом и бежал до тех пор, пока, задыхаясь, не упал с пеной у рта. Конечно, это было нелепое, ирреальное видение, но в нем не было ничего, что могло бы вызвать такое беспокойство. Он снова прикрыл глаза - в прожилках его век застучала кровь, и удары ее становились все жестче, словно удары кулака. Поезд пересекал скучный, унылый,
– и увидел, что из опухоли торчит конец грязной желтоватой веревки. Не испытывая никакого удивления, будто ничего странного в этой веревке не было, он осторожно и ловко потянул за ее конец. Это был длинный шнур, длиннющий, который все тянулся и тянулся, не причиняя неудобства или боли. Через секунду он поднял взгляд и увидел, что в вагоне никого нет, только в одном из купе едет его брат, переодетый женщиной, и, стоя перед зеркалом, пытается ножницами вытащить свой левый глаз.
Конечно, этот сон был неприятный, но он не мог объяснить, почему у него поднялось давление, ведь в предыдущие ночи, когда он видел тяжелейшие кошмары, ему удавалось сохранять спокойствие. Он почувствовал, что у него холодные руки. Запах фиалок и формальдегида стал сильнее и был неприятен, почти невыносим. Закрыв глаза и пытаясь выровнять дыхание, он попытался подумать о чем-нибудь привычном, чтобы снова погрузиться в сон, прервавшийся несколькими минутами раньше. Можно было, например, подумать: через несколько часов мне надо идти в похоронное бюро платить по счетам. В углу запел неугомонный сверчок и наполнил комнату сухим отрывистым стрекотанием. Нервное напряжение начало ослабевать понемногу, но ощутимо, и он почувствовал, как его отпустило, мускулы расслабились; он откинулся на мягкую подушку, тело его, легкое и невесомое, испытывало благостную усталость и теряло ощущение своей материальности, земной субстанции, имеющей вес, которая определяла и устанавливала его в присущем ему на лестнице зоологических видов месте, которое заключало в своей сложной архитектуре всю сумму систем и геометрию органов, поднимало его на высшую ступень в иерархии разумных животных. Веки послушно опустились на радужную оболочку так же естественно, как соединяются члены, составляющие руки и ноги, которые постепенно, впрочем, теряли свободу действий; как будто весь организм превратился в единый большой, отдельный орган и он - человек перестал быть смертным и обрел другую судьбу, более глубокую и прочную: вечный сон, нерушимый и окончательный. Он слышал, как снаружи, на другом конце света, стрекотание сверчка становится все тише, пока совсем не смолкло; как время и расстояние входят внутрь его существа, вырастая в нем в новые и простые понятия, вычеркивая из сознания материальный мир, физический и мучительный, заполненный насекомыми и терпким запахом фиалок и формальдегида.
Спокойно, обласканный теплом каждодневного покоя, он почувствовал, как легка его выдуманная дневная смерть. Он погрузился в мир отрадных путешествий, в призрачный идеальный мир - мир, будто нарисованный ребенком, без алгебраических уравнений, любовных прощаний и силы притяжения.
Он не мог сказать, сколько времени провел так, на зыбкой грани сна и реальности, но вспомнил, что рывком, будто ему ножом полоснули по горлу, подскочил на кровати и почувствовал: брат-близнец, его умерший брат, сидит в ногах кровати.
Снова, как раньше, сердце сжалось в кулак и ударило его в горло так сильно, что он подскочил. Нарождающийся свет, сверчок, который нарушал тишину своим расстроенным органчиком, прохладный ветерок, долетавший из мира цветов в саду, - все это вместе вернуло его к реальной жизни; но в этот раз он понимал, отчего вздрогнул. В короткие минуты бессонницы и сейчас я отдаю себе в этом отчет - в течение всей ночи, когда он думал, что видит спокойный, мирный сон без мыслей, его сознание занимал только один образ, постоянный, неизменный, - образ, существующий отдельно от всего, утвердившийся в мозгу помимо его воли и несмотря на сопротивление его сознания. Да. Некая мысль - так, что он почти не заметил этого - овладела им, заполнила, охватила все его существо, будто появился занавес, представляющий неподвижный фон для всех остальных мыслей; она составляла опору и главный позвонок мысленной драмы его дней и ночей. Мысль о мертвом теле брата-близнеца гвоздем застряла в мозгу и стала центром жизни. И сейчас, когда его оставили там, на крохотном клочке земли, и веки его вздрагивают от дождевых капель, сейчас он боялся его.
Он никогда не думал, что удар будет таким сильным. В открытое окно снова проник аромат, смешанный теперь с запахом влажной земли, погребенных костей; его обоняние обострилось, и его охватила ужасающая животная радость. Уже много часов прошло с тех пор, когда он видел, как тот корчится под простынями, словно раненый пес, и стонет, и этот задавленный последний крик заполняет его пересохшее горло; как пытается ногтями разодрать боль, которая ползет по его спине, забираясь в самую сердцевину опухоли. Он не мог забыть, как тот бился, будто агонизирующее животное, восстав против правды, которая была перед ним, во власти которой находилось его тело, с непреодолимым постоянством, окончательным, как сама смерть. Он видел его в последние минуты ужасной агонии. Когда он обломал ногти о стену, раздирая последнюю крупицу жизни, что уходила у него между пальцев и обагрилась его кровью, а в это время гангрена сжирала его плоть, как ненасытно-жестокая женщина. Потом он увидел, как он откинулся на смятую постель, даже не успев устать, покрытый испариной и смирившийся, и его губы, увлажненные пеной, сложились в жуткую улыбку, и смерть потекла по его телу, будто поток пепла.
Так было, когда я вспомнил об опухоли в животе, которая его мучила. Я представлял себе ее круглой - теперь у него было то же самое ощущение, разбухающей внутри, будто маленькое солнце, невыносимой, будто желтое насекомое, которое протягивает свою вредоносную нить до самой глубины внутренностей. (Он почувствовал, что в организме у него все разладилось, словно уже от философского понимания необходимости неизбежного.) Возможно, и у меня будет такая же опухоль, какая была у него. Сначала это будет маленькое вздутие, которое будет расти, разветвляясь, увеличиваясь у меня внутри, будто плод. Возможно, я почувствую опухоль, когда она начнет двигаться, перемещаться внутри меня с неистовством ребенка-лунатика, переходя по моим внутренностям, как слепая, - он прижал руки к животу, чтобы унять острую боль, затем с тревогой вытянул их в темноту, в поисках матки, гостеприимного теплого убежища, которое ему не суждено найти; и сотни лапок этого фантастического существа, перепутавшись, станут длинной желтоватой пуповиной. Да. Возможно, и у меня в желудке - как у брата, который только что умер, - будет опухоль. Запах из сада стал очень сильным, неприятным, превращаясь в тошнотворную вонь. Время, казалось, застыло на пороге рассвета. Через окно сияние утра было похоже на свернувшееся молоко, и казалось, что именно поэтому из соседней комнаты, там, где всю прошлую ночь пролежало тело, так несло формальдегидом. Это, разумеется, был не тот запах, что шел из сада. Это был тревожный, особенный запах, не похожий на аромат цветов. Запах, который навсегда, стоило только узнать его, казался трупным. Запах, леденящий и неотвязный, - так пахло формальдегидом в анатомическом театре. Он вспомнил лабораторию. Заспиртованные внутренности, чучела птиц. У кролика, пропитанного формалином, мясо становится жестким, обезвоживается, теряет мягкую эластичность, и он превращается в бессмертного, вечного кролика. Формальдегидного. Откуда этот запах? Единственный способ остановить разложение. Если вены человека заполнить формалином, мы станем заспиртованными анатомическими образчиками.
Он услышал, как снаружи усиливается дождь и барабанит, будто молоточками, по стеклу приоткрытого окна. Свежий воздух, бодрящий и обновленный, ворвался в комнату, неся с собой влажную прохладу. Руки его совсем застыли, наводя на мысль о том, что по артериям течет формалин, будто холод из патио проник до самых костей. Влажность. Там очень влажно. С горечью он подумал о зимних ночах, когда дождь будет заливать траву и влажность примостится под боком его брата, и вода будет циркулировать в его теле, как токи крови. Он подумал, что у мертвецов должна быть другая система кровообращения, которая быстро ведет их к другой ступени смерти последней и невозвратной. В этот момент ему захотелось, чтобы дождь перестал и лето стало бы единственным, вытеснившим все остальные временем года. И поскольку он об этом думал, настойчивый и влажный шум за окном его раздражал. Ему хотелось, чтобы глина на кладбищах была сухой, всегда сухой, поскольку его беспокоила мысль: там, под землей, две недели - влажность уже проникла в костный мозг - лежит человек, уже совсем не похожий на него.