Сборник рассказов
Шрифт:
И все-таки. Один только раз я был в этой стране, в России. Но мало ли стран на земле - Япония, Италия, Люксембург, Бельгия. Но Россия совсем иная. Она не просто страна. Я почувствовал это, как только приехал туда. Я был там всего одну неделю. Одну неделю посреди десятков лет своей жизни.
Ничего, ничего я там не понял. Ну, люди, ну, города. И вдруг один страшный момент. Я был за городом, в лесу. Природа эта поразила меня своей тоской, но какой-то высшей тоской, словно природа эта была символом далеких и таинственных сил. И вдруг из леса вышла девочка лет четырнадцати. Она была избита, под глазом синяк, немного крови, нога волочилась. Может быть, ее изнасиловали (а такое случается
Я огляделся вокруг. И внезапно ясно почувствовал, что в этой бедной, отрешенной природе, от одного вида которой пронзается душа, в этих домиках и в храме вдалеке, в этой стране таятся намек на то, что никогда полностью не понять и что выходит за пределы мира сего...
Ну ладно, с этим конец. Потом, вернувшись на Запад, я завертелся в обычном человеческом колесе: деньги, бессмысленная работа, слабоумный вой по телевидению, алкоголь. Стресс. Где-то в стороне гомосексуализм. Счета. Метро. Стресс. А потом - эта болезнь. Осталось всего два-три дня, я думаю; и так еле двигаюсь. А теперь - здравствуй, пиво с ядом! На этом ставлю точку и пью... Вот и буквы расплываются... Я уже почти не могу писать.
Прощай, нелепый мир!
Прыжок в гроб
Время было хмурое, побитое, перестроечное. Старичок Василий об этом говорил громко.
– И так жизнь плохая, - поучал он во дворе.
– А ежели ее еще перестраивать, тогда совсем в сумасшедший дом попадешь... Навсегда.
Его двоюродная сестра, старушка Екатерина Петровна, все время болела. Было ей под семьдесят, но последние годы она уже перестала походить на себя, так что знакомые не узнавали ее - узнавали только близкие родственники. Их было немного, и жили они все в коммунальной квартире в пригородном городишке близ Москвы - рукой подать, как говорится. В большой комнате, кроме самой старушки, размещалась еще ее сестра, полустарушка, лет на двенадцать моложе Катерины, звали ее Наталья Петровна. Там же проживал и сын Натальи - парень лет двадцати двух, Митя, с лица инфантильный и глупый, но только с лица. Старичок Василий, или, как его во дворе называли, Василек, находился рядом, в соседней, продолговатой, как все равно гроб на какого-нибудь гиганта, комнате.
В коммуналке проживали еще и другие: не то наблюдатель, не то колдун Кузьма, непонятного возраста, и семья Почкаревых, из которой самый развитой был младенец Никифор. Правда, к сему времени он уже вышел из младенчества и стукнуло ему три с половиной года. Но выражение у него оставалось прежнее, словно он не хотел выходить из своих сновидений, а может быть, даже из внутриутробного состояния. Потому его так и называли соседи: младенец.
Екатерина Петровна болела тяжело, даже как-то осатанело. Болезнь прилепилась к ней точно чума, но неизвестная миру. Возили ее по докторам, клали в больницы - а заболевание брало свое, хотя один важный доктор заявил, что она якобы выздоровела. Но выздоровела, наверное, только ее мать - и то на том свете, если только там болеют и выздоравливают. Другой доктор так был обозлен ее неизлечимостью, что даже пихнул старушку во время приема. После каждого лечения Екатерина Петровна тяжело отлеживалась дома, но все чахла и чахла. Родственники - и сестра, и Митя, и дед Василек - измотались с ней и почти извели душу.
Тянулись месяцы, и старушка все реже и реже обслуживала сама себя. Только взрослеющий младенец Никифор не смущался и уверенно, словно отпущенный на волю родителями, забредал иногда к Екатерине Петровне и, замерев на пороге, подолгу на нее смотрел, положив палец в рот. Екатерина Петровна порой подмигивала ему, несмотря на то что чувствовала - умирает. Возьмет да и подмигнет, особенно когда они останутся одни в комнате, если не считать теней. Никифору очень нравилось это подмигиванье. И он улыбался в ответ. Правда, Екатерине Петровне иногда казалось, что он не улыбается ей, а хохочет, но она приписывала это своему слабеющему уму, ибо считала, что умирает не только тело, но и ум.
Никифор же думал по-своему, только об одном - взаправдашняя Екатерина Петровна или нет. Впрочем, он не был уверен, что и он сам взаправдашний. Мальчугану часто снилось, что он на самом деле игрушечный. Да и вообще пришел не в тот мир, куда хотел.
Митя не любил младенца.
– Корытники, когда еще они людьми будут, - улыбался он до ушей, поглядывая на стакан водки.
– Им еще плыть и плыть до нас. Не понимаю я их.
Старичок Василий часто одергивал его:
– Хватит тебе, Митя, младенца упрекать. Неугомонный. Тебе волю дай - ты все перестроишь шиворот-навыворот. У тебя старики соску сосать будут, строго добавлял он.
То ли наблюдатель, то ли колдун Кузьма шмыгнет, бывало, мимо открытой двери, взглянет на раскрывшего от удивления рот мальчугана Никифора, на мученицу Екатерину Петровну, онемевшую от неспособности себе помочь, и на все остальное сгорбившееся семейство - и ни слова не скажет, но вперед по коридору - побежит.
Наталье Петровне хотелось плюнуть в его сторону, как только она видела его, - но почему именно плюнуть, она объяснить себе не могла. Она многое не могла объяснить себе - например, почему она так любила сестру при жизни и стала почти равнодушна около ее смерти, теперь.
Может быть, она просто отупела от горя и постоянного ухаживания за сестрой. Ведь в глубине души она по-прежнему любила ее, хотя и не понимала, почему Катя родилась ее сестрой, а не кем-нибудь еще.
Старичок Василек, так тот только веселел, когда видел умирающую Катю, хотя вовсе не хотел ее смерти и, наоборот, вовсю помогал ее перекладывать и стелить для нее постель. Веселел же он от полного отсутствия в нем всякого понимания, что есть смерть. Не верил он как-то в нее, и все.
Только племяш умирающей - Митя - все упрощал. Он говорил своей матери Наталье:
– Плюй на все. Будя, помаялись. Одних горшков сколько вынесли. Чудес, маманя, на свете не бывает. Смирись, как говорят в церкви.
В январе старушку отвезли опять в больницу, но через десять дней вернули.
– Лечение не идет, - сказали.
"Безнадежная, значит", - подумала Наталья. И потянулись дни - один тяжелей другого. Катерину Петровну уже тянуло надевать на свою голову ночной горшок, но ей не позволяли. Потом вдруг она опомнилась, застыдилась и стала все смирней и смирней.
Но оживала она лишь тогда, когда младенец Никифор возникал, и то оживала больше глазом, глаз один становился у нее точно огненный - так она чувствовала Никифора. Младенец же таращил глаза - и ему казалось, что Екатерина Петровна не умирает, а просто стынет, становясь призраком. И он радостно улыбался, потому что забывал бояться призраков, относясь к ним как к своим игрушкам.
Боялся же мальчуган того, чего на свете нет.
Колдун-наблюдатель Козьма, завидев Никифора, порой бормотал про себя так: