Сборник рассказов
Шрифт:
Разыгрывались изломанно-шизофренные сцены. Зиночка визжала и плакала, что, значит, она - дура, если я не хочу с ней разговаривать. Родители стучали стульями и ходили в милицию. А я строил миры. Качался легкий свет в наших комнатах, приходили и уходили чьи-то тупые рыла, мое бедное сердечко сочиняло небывалые чувства. Мне было так лучше, так непонятно-странно лучше. Мой мир рос по мере того, как я оставался один.
Зиночка уже частенько уходила от меня к себе домой, но зато по ночам ко мне стал приходить новый, непонятный, ошеломивший меня гость. Называл я его почему-то - Юрий Аркадьевич.
Бывало, ночью под потным, пропитанным мыслями одеялом лежу я и чувствую только сладкое бытие - одиночество моего тела. А в коридоре, ровно во втором часу ночи, уже шаги - тихие такие, мистичные, как движение маятника. В душонке моей - в ответ - щемящее, щемящее чувство, как будто идет издалека ко мне любимая... Очень боялся его спугнуть. Тих уж он очень, и не отсюда. Отряхнет пыль со стула, подушечку для мягкости положит и сядет. Я молчу. И такое в моем мозгу просветление, как будто не существует ни Англии, ни луны, ни Зиночки, а существуем только мы с Юрием Аркадьевичем. Полное отсутствие всякой внешности. Кругом одно только внутреннее, настоящее. Как на том свете.
Юрий Аркадьевич помолчит, помолчит сначала, отрешенно себе и метафизически. Личико далекое, далекое, как у сейджей, и на ручки свои нежненькие, беленькие - так мистически молча смотрит и поглаживает их, блаженно, легко и недоступно для смертных. Очень, наверное, в себя влюблены были. Потом мы беседовали. Больше он говорил, а я с замиранием слушал.
– Плохо, плохо работаете, Сашенька, - укорял он меня, - маниакальности мало. И отрешенности. На путях вы еще только к Богу-с.
– К какому Богу, Юрий Аркадьевич?
– робко спрашивал я.
– К внутреннему. Солипсическому. Который только в нашем "я" кроется, и больше нигде. Потому что ничего, кроме высшего "я", нет, - блаженно улыбался Юрий Аркадьевич.
– И должны мы, Сашенька, этого Бога открыть и постепенно им становиться.
– А вы подтолкните меня, Юрий Аркадьевич, - сгорал я.
– Подтолкните к этому Богу-с.
– Яйности, яйности побольше, - строго отвечал он.
– Вы еще не открыли в себе бессмертное начало, вы не Творец и не хозяин своего мира, а просто прячетесь в него... Поэтому он у вас такой ранимый и неустойчивый. Это еще не мир, а только начало-с, капля-с... И плюньте, пожалуйста, в рожу всему человечеству. Плюньте по-серьезному, добросовестно.
Очень быстро Юрий Аркадьевич исчезали. Подавлял он прямо меня своей излученностью и солипсизмом. Чувствовалось, что они уже все грани перешли.
А я и в самом деле понимал, что многого и качественного я еще не достиг и Юрий Аркадьевич недаром меня к новым горизонтам подхлестывали. Слаб я еще был, юн, нервен и слишком зависел от внешней среды.
Иногда, чтобы отвлечься от солипсоидно-ослепительной истины Юрия Аркадьевича, я задавал себе глупейший вопрос: "кто он?" Не по сущности, конечно - я это прекрасно знал, - а по видимости? В "галлюцинативно-бредовом" он плане или в так называемом "реальном"? Если в "галлюцинативно-бредовом", то я бы его совсем уважил и, появись он снова, в ножки ему поклонился, упал-с. Потому что, значит, они оттуда явились.
Но он мог быть и в "реальном" плане, так как в наркотично-эйфорическом состоянии я часто, забывая обо всем, говорю с прохожими на улицах и иногда дарю им свои ключи. Потом ничего не помню. Среди них мог оказаться и Он.
Кроме того, однажды видел я Юрия Аркадьевича в магазине, в очереди за галошами. Терпеливо так стоял, тихо, как все, точно скрывался. И солипсического сияния вокруг головки никому не показывал, хитрец.
Но это тоже могла быть "галлюцинация". В конце концов я решил, что "галлюцинативно-бредовый" план и так называемый "реальный" - почти одно и то же, и глупо их отличать.
Зиночка от меня, кажется, совсем ушла. Потому что Юрий Аркадьевич ее сильно напугали. Во время одного из визитов она ночевала в смежной комнате, все слышала и раза два-три дико закричала.
У меня же от посещений Юрия Аркадьевича оставалась некоторая грусть: тоскливо мне было, что еще только на путях я к внутреннему Богу, что слаб я еще, визглив и слишком верю в реальность окружающего; чувствовал, что настоящее, кондовое - у меня еще впереди, а покамест одни цветочки.
Юрий Аркадьевич тоже прекрасно это видели и, не торопя события, стали очень и очень редко меня посещать.
Жизнь между тем по-прежнему терзала меня; я уже почти не мог появляться на улице; редко выходил на кухню, в коридор; я чувствовал больное унижение оттого, что вынужден общаться с людьми, быть с ними в метро, просто стоять около них. Вид города, автобусов, светлых фонарей унижал меня. "Весь мир должен припасть к моим галошам, а не существовать сам по себе", - выл я истерически мыслями, лаская свою душу.
"Почему все не замечают, как я велик?", - злобно взвизгнул я один раз в подушку. Юрий Аркадьевич - хорошо помню - сразу тут как тут появились.
– Вымаливаете вы у мира признания, молодой человек, - сердито сказал он.
– Ну как можно вымаливать признание у того, что само нуждается в вашем признании? Не вы у мира, а мир у вас должен вымаливать право на реальность.
Умом я его уже тогда понимал, но до шкуры моей - нежной, изрубцованной окружающими меня людьми - эти великолепные идеи еще не доходили.
И бегал я, и скулил, и в небесах парил, и грозился - но тяжело мне все-таки было.
Однако вскоре появилась у меня отрада. Как я раньше об этом не вспомнил - ума не приложу. Речь идет о гробиках и покойничках. Начну с того, что смерть вошла в мою душу вместе с первым поцелуем матери. Причем смерть жестокая, "атеистическая" - обрыв в ничто.
В детских снах своих, в ужасах, в исковерканных очертаниях предметов в темноте видел я это немыслимое, все отрицающее ничто.
Потненьким, дрожащим своим тельцем и бьющейся жалкой, родной жилочкой самосознанием своим - ощущал я разлитое во всем мире, от исчезающих звезд до придавленных мух, холодное, неотразимое, знающее свой черед, подкарауливающее ничто.
Казалось, что если после смерти, хоть раз в миллион лет, хоть на одну минуточку, выглянуть опять на каком-нибудь свете, ощутить свое "я" - то уже этим уничтожится этот безграничный ужас холодной вечности полного отрицания. Ведь никогда, никогда меня уже не будет.