Сборник рассказов
Шрифт:
Наконец наступил суд. Ваня Гадов уже находился в тюрьме. Окончательно его добило то, что теперь приходилось спать на жестком. Поэтому он громко, истерически рыдал на суде.
А по ночам - он спал в углу, у параши - ему виделись бесчисленные жалобные свои личики, то появляющиеся, то исчезающие в стене.
Кондратовы, как в тумане, видели во время суда его трясущееся лицо. Но все их внимание было приковано к нему. Прикинув, Ваню посадили на два года. Жалобного, в слюнях, его отправили в лагерь.
А Кондратовы притихли, зажили своей Надюшей. Витя с бабкой
Может быть, суровое молчание Пелагеи и Пети подавляло их. Бабка Анастасия, бывало, за чаем, дуя в блюдечко, нет-нет, а вздрогнет.
– Петь, Петь, - спрашивала она, - зачем топор-то в комод среди белья положил?.. Ты чего?.. А?
Петя бессмысленно смотрел на нее и говорил:
– Для дела, мать... для дела, - и опять задумывался.
Пелагея часто срывалась с места и убегала в клозет. Оттуда доносилось ее жалобное, похожее на сектантское, пение.
Но вообще звуков было мало. В основном - молчание.
И вдруг среди ночи - Пелагея, теперь принимавшая огромный волосатый живот Пети за Надюшин гроб, спала на отдельной постели, но рядом с мужем, вдруг среди ночти Пелагея, почуявшая, что муж тоже не спит и думает о том же, о чем она, но по-своему, тихо выговаривала в пустоту:
– Петь, а Петь... а никак Ваня родной... Все-таки Надин убивец... Давай его возьмем к себе на воспитание... Ведь он сирота...
Петя долго, долго молчал. И вдруг в тишине раздался его свист: громкий, длинный, как из трубы.
Больше Пелагея ни чем его не спрашивала: свист она оценила как согласие.
Недели через две смущенная, раскрасневшаяся Пелагея, хлебнувшая для храбрости сто грамм водки, с ворохом бумаг сидела перед последней инстанцией: ожиревшим, самодовольным гражданином-товарищем. Чин долго не понимал, в чем дело.
– На поруки хотим взять Ваню, на поруки, - рассвирепела наконец Пелагея Андреевна.
– В семью убиенной...
– Если только в порядке общественности, - тупо сообразил чин.
– Как хочешь, так и назови, - ответила Пелагея.
Чин, потирая жирную шею, соображал, как лучше нашуметь по этому поводу в какой-нибудь газетке, осоловевшими от власти глазами он смотрел на свою руку, подписывающую: "не возражаю".
...А между таем Ване в лагере приходилось не сладко. Больше всего он жалел свой подвижный зад. Одурев от страха и жалости к себе, так что везде на него лезли видения, он начал с того, что стал предавать кого попало, вообразив, что от этого ему будет лучше. Он почти ничего не знал об окружающих его уголовниках и больше фантазировал, чем предавал. Начальство прямо остолбенело от его рвения. Остолбенели даже уголовники.
"Первый раз вижу такого ненормального Иуду", - говорил старый, порыжевший в лагерях каторжник. Уголовники от неожиданности даже не нашлись, сразу убить его. А потом, когда Ваня даже сквозь дурость сообразил, что наделал, то прятался он в уголках, под ногами у начальства, в лазаретах. От страха перед возмездием он все время болел.
Единственным его наслаждением, за которое он судорожно, нравственными зубками уцепился, были подолгу отдыхать в привилегированной уборной, куда ему был открыт доступ. Около уборной стоял часовой с автоматом.
...После того как Ване, наконец, сообщили о странной возможности выйти на волю, к Кондратовым, он, ночью, укрывшись с головой под одеялом истерически думал: "Не пойду... Убить хотят... Заманить!"
Но после того, как он в полоумно-потустороннем страхе наделал столько нелепостей, предавая других, то наконец с большим опозданием холодный рассудок заговорил в нем. Правда, под аккомпанемент трусливого попискивания в сердце.
"Все равно меня тут прирежут, - думал он, размазывая для нежности слюни по животу.
– Все равно прирежут... А там черт его знает, как обернется... Сбежать, однако, от Кондратовых не убежишь: ведь берут на поруки только в их семью, будь она проклята... А там черт его знает... Надо хоть мать повидать, поговорить".
Дня через два Ваню отвезли в подходящее место для свидания с Пелагеей Андреевной. Пелагея, когда подходила к месту свидания, думала только о своей Надюше. Наконец она очутилась в комнате. Ваня вошел туда дрожаще-затурканный, с бегающими глазками, и не знал, то ли ему закричать петухом, то ли подпрыгивать козлом. Перепуганный, он сел на скамейку рядом с Пелагеей. Мать убиенной смотрела на него ласково и внимательно. Молчание длилось очень долго.
– Ведь ты любил ее, Ванюша, - вдруг добреньким голоском пропела Пелагея.
Ваня остолбенел и хотел было выжать: "Да ведь я ее и не видел никогда, если только не считать кучки". А ведь кучку, как известно, трудно полюбить.
Но вместо этого Ваня вдруг робко взглянул в глаза Пелагеи и увидел там явно выраженное, тупое доброжелательство. Тогда он тихо выговорил: "Любил".
– Я так и думала, сынок, - спокойно и гордо ответила Пелагея.
– Поедем в нашу семью.
У Вани слегка отнялась челюсть, и противоречивые мысли гадливо шевельнулись в нем. Он то с испугом, то с надеждой смотрел на нос Пелагеи Андреевны.
"Такая не схитрит", - говорил в нем инстинкт. Он очень выигрывал своим молчанием: ведь с языка его могло сорваться Бог знает что.
– Я подумаю, мам, - дрожащим голосом произнес он последнее жуткое слово и тут же блудливо-испытующе глянул на Пелагею. Та раскраснелась от радости.
– Я подумаю, - произнес Ваня и, уходя, протянув длинную руку, схватил с колен Пелагеи узелок с провизией.
Его отвели в какую-то узкую одиночную камеру. Здесь на полу он пожирал Пелагеины гостинцы: набивал рот до отказа яйцами вместе с конфетами и сыром... Сердце его радостно колотилось... Инстинктивно, еще не веря разумом, он чуял, что здесь кроется не месть, а что-то другое, непонятное для него, но в общем благополучное. А при виде того, что он опять заключен в мрачную и безысходную клетку, ему захотелось вскочить и завопить: "Я согласен! Я согласен!".