Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:
По какой-то безмолвной договоренности мы не давали звонков к началу. У наших встреч с ним не было точного начала и конца. Они начинались с того момента, как только мы видели его. Они не кончались и тогда, когда уже поздно ночью, спустившись по лестнице, вновь между рядами рукоплещущих счастливых студийцев, Василий Иванович садился в машину и уезжал.
Мы медленно расходились по домам, вдохновленные, какие-то очищенные, полные им.
Навсегда запомнятся эти встречи и проводы. Неширокая, полутемная лестница. Рядами стоящие счастливые люди, великолепная фигура
Бывая на студийных экзаменах, показах, даже "капустниках", Василий Иванович не только запомнил и узнал ближе каждого студийца, -- он начал серьезно и внимательно следить за нашим ростом и работой. Радовался успехам, хвалил, подбадривал. Он не переставал интересоваться студийной жизнью и жизнью многих из нас даже когда болел и поэтому не мог бывать в студии. Тогда мы писали ему, а он отвечал, чаще всего устно, через общих друзей, а приходя после болезни в студию, просил показать ему что-нибудь из того, что он не видел.
Так для него специально показывали однажды номера из "капустника". Помнится, он очень смеялся, кое-что просил повторить.
Василий Иванович не был нашим педагогом, не разбирал с нами наших работ, не "учил" ничему. Но само его присутствие вызывало непреодолимое желание играть для него, читать ему и делать это как можно лучше, со всей страстью, отдаваясь целиком. Он так умел слушать и смотреть, что одно его присутствие в зрительном зале успокаивало волнение, вселяло бодрость, смелость, азарт.
Василий Иванович относился к нам не только как к начинающим, неумелым артистам, он умел видеть в нас и даже (не боюсь этого слова) уважать в нас будущих художников, поэтому вскоре наши встречи стали носить характер обоюдных показов, когда он читал нам, а мы -- ему.
Он не только приносил нам и показывал свои давнишние, давно не игранные и не читанные вещи, такие, как монолог из "Анатэмы", отрывки из "Трех сестер", монологи Карамазова, сцены из "Леса", но и проверял на студийной аудитории новые, еще не готовые работы, многие из которых он читал нам даже с листа.
И дело не в том, что мы, восхищенные и оглушенные этими, даже еще не готовыми вещами, безмолвствовали, хотя его всерьез интересовали наши впечатления и замечания. Это было проявлением величайшего творческого уважения и доверия, откровением гениального художника...
Самое непосредственное впечатление от качаловского исполнения -- ощущение громадного, безмерного жизнелюбия! Горячая, страстная любовь к жизни во всем ее многообразии, во всем ее объеме, цвете, запахе, вкусе! Именно это определяло качаловский репертуар и отличало его исполнение, именно это привлекало его интерес к жизнеутверждающей советской литературе, и в первую очередь к Маяковскому.
И читал ли он Пушкина или Лермонтова, Маяковского или Багрицкого, Тихонова или Щипачева, все это было пронизано одной мыслью, одним чувством, которое не выразишь лучше, чем выразил его страстно любимый Качаловым Маяковский:
Ненавижу
Обожаю
всяческую жизнь!
* * *
Весна 1947 года. Радостный шум Москвы в открытые окна, солнечные блики на стенах, на паркете, и непривычная тишина в студии. Торжественный акт открытия государственных экзаменов первого выпуска Школы-студии. Мы встаем. Входят члены государственной комиссии. Среди них -- Василий Иванович.
В наступившей тишине директор обращается к Качалову:
"Василий Иванович! Руководство и коллектив Школы просят вас принять пост председателя государственной экзаменационной комиссии первого выпуска Школы-студии..."
Василий Иванович улыбается, делает широкий, обнимающий жест в нашу сторону и просто говорит: "Благодарю..."
И бурными аплодисментами разрывается торжественная тишина, стоя долго аплодируют и экзаменующиеся и экзаменаторы. Где и когда с такой радостью, с аплодисментами начинались экзамены?!
Мы аплодируем Качалову за то, что в самый ответственный, торжественный и последний миг нашей студенческой жизни, он с нами, за то, что именно он даст нам дипломы -- путевки в жизнь, за то, что его присутствие делает и экзамен праздником!
Качалов аплодирует нам. Немного задумчиво. Может быть, он приветствует весну, может быть, молодость, а, может быть, начала новых путей, светлое будущее страны, будущее ее театра...
Василий Иванович за экзаменационным столом. Он слушает ответы с таким наивным, всепоглощающим интересом, с таким уважением к отвечающему, что становится неловко, что твой ответ -- это лишь факты из истории русского театра, которые положено знать и объяснять, а не твои собственные открытия и исследования.
Но вот плавное течение ответа нарушается, чувствуется приближение какого-то порога, наступает критический момент... Лукавые искорки вспыхивают в глазах Качалова, и он громко говорит экзаменующему педагогу: "По-моему, великолепно, по-моему, достаточно!.."
* * *
30 сентября 1948 года. То, что неотвратимо надвигалось в течение последнего месяца, к чему уже готовились люди, случившись, как громом поразило всех своей неожиданностью.
Умер Качалов.
Накануне похорон, перед тем, как установить гроб Василия Ивановича в зрительном зале МХАТ, его привезли в студию.
Высокая, страшная честь для Школы.
Весь коллектив встретил гроб на улице, у подъезда -- у подъезда, где столько раз встречали мы живого Качалова. Для многих новых студийцев это была первая и последняя в их жизни встреча с Василием Ивановичем.
Гроб установили в зале студии. Не было еще ни цветов, ни музыки, ни слов. Был он и мы, и томительная, неподвижная тишина. Тишина во всем четырехэтажном здании. Рассказывали, что даже в "чужом" помещении дорожного управления, в комнатах, расположенных над большим залом студии, люди ходили на цыпочках и говорили шопотом. В тишине шли часы...