Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:
Помню, как однажды один из наших больших режиссеров, придя на репетицию в очень плохом настроении, стал вымещать его на актерах, главным образом на молодежи. Василий Иванович долго молчал, лицо его делалось все мрачнее, и после одного из взрывов негодования раздраженного режиссера, воскликнувшего: "Нет, при таком безобразном отношении к делу работать нельзя!", он подошел к нему и очень серьезно и жестко сказал: "Я не понимаю, отчего ты так волнуешься. По-моему, кроме тебя, тут никто не безобразничает".
Или помню еще такой случай. Во время одной из наших поездок происходила очень мучительная и трудная посадка в вагоны. С обычной для актеров беспечностью они явились на вокзал в последнюю минуту, послав заблаговременно
Тут с Василием Ивановичем, который уже давно мрачно наблюдал все происходящее, сделалось что-то неожиданное... Он вскочил, начал искать по всем полкам, заглядывать под лавки, умоляя "пострадавшего" не волноваться. Он уверял его, что все сейчас будет на месте, что он сам будет искать, требовал, чтобы чемодан был немедленно найден, чтобы искали все: и я, и Ольга Леонардовна, и другие актеры... И такая ненависть, такое возмущение шло от него по адресу требовательного хозяина, что того стало даже жалко.
Такой протест, когда более, когда менее яркий, в зависимости от причины, возникал у него при проявлении всякой грубости, всякого хамства. К нему вполне можно было отнести слова Ольги из "Трех сестер": "Всякая, даже малейшая грубость, неделикатно сказанное слово волнует меня. Я просто не переношу этого. Подобное отношение угнетает меня. Я заболеваю. Я просто падаю духом". Только он не падал духом, а, наоборот, делался активным, иногда злым, даже жестоким.
По натуре Василий Иванович был скорее скрытен, чем экспансивен, и людям, недостаточно его знавшим, мог казаться даже равнодушным или вялым. Его кажущееся спокойствие, его обычная сдержанность происходили не от равнодушия, а, во-первых, от большой застенчивости, а во-вторых, и главным образом, оттого, что он не любил реагировать на мелкие, не стоящие внимания явления. Он точно инстинктивно берег себя и, может быть, бессознательно не хотел тратить данное ему природой богатство по пустякам.
Зато все действительно крупное или прекрасное, что встречалось на его пути, он воспринимал необыкновенно ярко. Я помню, например, его восторженное, почти влюбленное отношение к Н. Э. Бауману в те счастливые для нас дни, когда он жил у нас. Василий Иванович ловил каждую минуту возможности быть с ним. После спектакля он, обычно уходивший из театра после всех, тут спешно разгримировывался и бежал домой, чтобы до глубокой ночи, а иногда и до утра слушать увлекательные и волнующие рассказы и воспоминания Николая Эрнестовича, его мечты и светлые, яркие мысли о будущем, стараясь не потерять минуты общения с ним, точно предчувствуя, что минуты эти считанные. И как мучительно и гневно переживал он его кончину.
А отношение его к искусству и ко всем его ярким, прекрасным представителям! Помню его счастливое, просветленное лицо, когда он смотрел на Н. П. Хмелева в целом ряде его ролей, например в Силане в "Горячем сердце" или Пеклеванове в "Бронепоезде". Во время генеральной репетиции "Последней жертвы" после сцены А. К. Тарасовой в IV акте, особенно трепетно ею проведенной в этот день, он тут же по окончании акта побежал за кулисы, чтобы высказать ей свой восторг и поблагодарить за художественную радость. Увидев впервые А. А. Хораву в роли Отелло, он был глубоко взволнован и, придя домой, сейчас же, немедленно, написал и отослал ему восторженное письмо.
Да разве все вспомнишь?..
А каким радостным, сияющим
И всегда он так радовался, если находил что-нибудь интересное и талантливое. Получая бесконечное количество писем от желающих поступить на сцену с просьбой "прослушать", он почти никому не отказывал, и, надо признаться, многие этим злоупотребляли. Почти каждый вечер около девяти часов, после вечернего отдыха, он, если сам не был занят в театре или концерте, кого-нибудь "прослушивал". Но, к сожалению, это редко давало ему ожидаемую радость. Иногда, если посетитель или посетительница были особенно неинтересны или упорны в смысле затяжки посещения, он использовал их как слушателей для проверки новых вещей своего репертуара. Но что говорил он им в таких случаях по поводу их одаренности, я не знаю. Вероятно, как-нибудь заминал свое впечатление, так как не любил огорчать людей, а лгать в вопросах искусства не мог.
Если он был свободен и сидел вечером дома, он всегда слушал передачу по радио. Слушал обыкновенно из своей комнаты, так как всегда был чем-нибудь занят: или читал, или готовил что-нибудь новое для чтения, или занимался новой, а иногда и старой ролью. Но сейчас же, как только слышал что-нибудь для него интересное, выходил из своего кабинета, садился около приемника и внимательно слушал.
У него были свои любимцы среди чтецов. Он очень ценил А. О. Степанову. Очень любил В. Н. Яхонтова. С огромным удовольствием слушал Д. Н. Орлова, особенно его исполнение "Тихого Дона", и специально включал радио в определенные часы этих передач. Высоко ценил, уважал Сурена Кочаряна и всегда интересовался его репертуаром. Были у него свои любимцы и среди певцов. Помню огромное художественное впечатление, испытанное им от негритянской певицы Мариан Андерсон. Особенно одну вещь, исполняемую ею,-- негритянский гимн -- он слушал каждый раз с глубочайшим волнением.
Зато и на плохое, безвкусное, на его взгляд, исполнение он реагировал так же ярко. Иногда после какого-нибудь спектакля приходил мрачный, расстроенный или раздраженный, говорил взволнованно, изображая только что виденное, поражался отсутствию чуткости, чувства меры у исполнителей, их безвкусию. Если подобное впечатление производила на него передача по радио, он, послушав немного, уходил из комнаты или выключал приемник.
Больше всего оскорбляли его в искусстве актера всякая сладость, сентимент, пошлость или дурной вкус. "Как они сами этого не чувствуют?! Не слышат?!" -- говорил он со страдающим лицом. И так же, только еще сильнее и острее, страдал и терзался, слушая иногда по радио себя самого. Очень редко оставался доволен, а в большинстве случаев расстраивался и унывал до крайности. Иногда приходил почти в отчаяние и тогда сердился и горько упрекал нас, меня или сына, в малодушии, в недостаточно честной критике. "Как же можно молчать? Как можно было не сказать мне, что это так плохо!" -- говорил он с горечью и возмущением.
Василий Иванович был и замечательным слушателем и замечательным читателем, очень ярко воспринимавшим прочитанное. Сидя у себя в кабинете, он иногда так заразительно смеялся, что мы приходили узнать, что именно его так насмешило. И он тут же с огромным удовольствием вновь повторял нам только что прочитанное. А часто, если его поражала какая-нибудь интересная мысль, особенно ярко выраженная автором, или волновал особенно талантливо написанный кусок, он сам звал к себе и тут же читал вслух и требовал, чтобы слушающий оценил всю значительность, или мудрость, или юмор прочитанного им отрывка.