Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:
Глубоко и сильно любил он свое искусство. Искренно, чисто и бескомпромиссно.
Широко, внимательно, вдумчиво и терпимо относился к людям, причем оценка, отношение к ним Василия Ивановича шли не от их отношения к нему, а от степени значительности их индивидуальности -- был ли то ум, талант или талантливость, большой интеллект, оригинальность (отнюдь не оригинальничанье), или большая доброта, или хороший юмор -- качество, которое он высоко ценил.
Но никогда ни об искусстве, ни о людях он не говорил патетически, он даже как бы стеснялся своего восприятия, если оно было особенно ярко.
Помню, как во время спектакля "Фауст", в котором он впервые увидел Мефистофеля -- Шаляпина, я обернулась к нему и с изумлением
При огромной внутренней наполненности ему всегда была свойственна столь же большая сдержанность, внешняя и внутренняя, происходившая не от равнодушия, как это могло показаться, а именно от глубины восприятия, не нуждавшегося в преувеличении.
Он очень любил природу, но буквально не выносил громогласного или сладостно-сентиментального ее восхваления с литературными фразами вроде, например, таких: "Посмотрите, как эти нежные листочки четко выделяются на фоне розового неба!" и т. п. От таких восторгов он сразу съеживался, внутренно раздражался и безнадежно замолкал вплоть до перемены темы разговора.
А любил он природу необыкновенно. Помню, как в Швейцарии, куда мы в дни нашей ранней молодости впервые попали, он целыми днями сидел на берегу озера, не отрывая от него глаз, наслаждаясь этим и предпочитая эту радость всем осмотрам достопримечательностей.
По натуре скорее ленивый, он целыми часами мог ходить по лесу, не ленясь наклоняться, чтобы взять попавшийся ему на глаза гриб или подобрать с земли какого-нибудь необыкновенного жука и принести его домой. Помню, как в Барвихе он, уже совсем больной и очень слабый, несмотря ни на какие уговоры, пошел меня провожать, только чтобы заставить меня непременно погладить ствол какого-то недавно привезенного дерева, кажется, японской березы, и самой ощутить при этом то наслаждение, о котором он мне рассказывал.
Но, может быть, еще больше он любил животных. Ему никогда не надоедало наблюдать их жизнь и доставляло огромное удовольствие, сидя на террасе, смотреть, не отрываясь, на белок, с необыкновенной ловкостью перелетавших с ветки на ветку, или следить за дятлом, когда он винтом поднимается вверх по дереву и неутомимо долбит клювом ствол. Котята, собаки, молодые петухи с хриплыми голосами -- все это и умиляло и смешило его. Во время последнего его пребывания в Барвихе я как-то застала его особенно грустным. На мой вопрос о причине он ответил: "Уж очень скучно: собаки здесь не лают, дети не кричат, петухи не поют, только бильярдные шары стукают".
В своей любви к животным он не боялся показаться даже смешным или сентиментальным. Помню, тоже во время нашей ранней молодости, собралась однажды в Кисловодске большая и интересная компания. Среди них К. С. Станиславский, H. H. Синельников, совсем юная Рощина-Инсарова и другие актеры, актрисы, художники и просто молодежь. Константин Сергеевич и Синельников, как старшие, ехали в коляске, все остальные верхом. Сзади всех, почти шагом плелся на своей кобылке Василий Иванович, вообще очень хорошо ездивший на лошади. Все веселились, гонялись друг за другом, скакали наперегонки. Он не принимал в этом никакого участия, отставал все больше и больше, раньше всех повернул обратно и исчез. Когда на обратном пути мы его наконец нагнали уже в Кисловодске, то увидели такую картину: лошадь его стояла как вкопанная, а под ней путался крошечный жеребенок, он сосал, лошадь тихонько ржала, а Василий Иванович, сидя на ней, курил в чудном настроении. Над ним смеялись, острили,
Еще большее место в жизни Василия Ивановича занимали дети. Он очень любил их, и они любили его. У них с ним бывали длительные беседы, которыми Василий Иванович, вообще довольно ленивый на разговор, никогда не тяготился. Наоборот, они доставляли ему большое удовольствие. Придя после такой беседы домой, он очень охотно и с подробностями рассказывал о ней. Он никогда не "занимал" детей, не приноравливался к ним, и, может быть, от этого они чувствовали его равным себе, относились по-товарищески. Подробно допрашивали о его вкусах и поведении, с полной готовностью рассказывали о себе. Требовали очень точных ответов. Как-то раз он пришел, озадаченный вопросом, на который не сумел ответить. Один мальчик, узнав, что он идет на урок к молодым актерам, которых будет учить играть (Василий Иванович преподавал тогда в драматической школе Адашева), спросил: "Что же, ты сам уж так хорошо умеешь играть, что даже других можешь учить?" Но далеко не все дети радовали его, и не всех он любил. Дети, лишенные непосредственности, ломаки, капризные и избалованные, раздражали его. Так же, как и дети, лишенные юмора. Вообще отсутствие юмора в ком бы то ни было, взрослом человеке, ребенке или животном, являлось в его глазах существенным недостатком. "Скучный, не смешной!" -- говорил он иногда про нового знакомого.
Зато наличие яркого юмора, сознательного или непосредственного, всегда было для него источником большого удовольствия. Хороших рассказчиков, вроде, например, Л. А. Сулержицкого (так называемого Сулера -- любимца Толстого, Чехова и Горького), или M. M. Тарханова, или наших талантливых имитаторов В. В. Лужского, Б. Н. Ливанова, П. В. Массальского, он мог слушать без конца и так наслаждался, так смеялся, что заражал и других слушателей, усугубляя успех исполнителя.
И сам он обладал хорошим чувством юмора. Он прекрасно рассказывал. У него был целый цикл юмористических воспоминаний и рассказов о его родственниках из так называемого "духовного звания", из которого он происходил. Любил рассказывать о временах своего студенчества и о молодых годах богемной, полуголодной, беспорядочной актерской жизни на периферии, или, как тогда говорили, "в провинции".
Чувство юмора не покидало его даже в самые мрачные периоды его жизни. Во время предпоследнего его пребывания в Барвихе, весной 1948 года, туда приехала О. Л. Книппер-Чехова. Она плохо себя чувствовала, и это приводило ее в мрачное, подавленное настроение. Василию Ивановичу очень хотелось ее развлечь, и он, любивший кино, упорно уговаривал ее пойти с ним на просмотр очередного фильма. Она наотрез отказалась, и он пошел один. Но картина так ему понравилась, что при первой возможности он спешно вернулся к Ольге Леонардовне и, несмотря на ее отказы и сопротивление, почти насильно повел ее с собой. Она сердилась, упрекала его в жестокости, почти плакала, но он неумолимо вел ее под руку и пел: "Были когда-то и мы рысаками... Пара гнедых, пара гнедых!" Не просидели они в зале и нескольких минут, как Ольга Леонардовна действительно отвлеклась, увлеклась и, покосившись на Василия Ивановича, с виноватым видом шепнула: "Я тебе очень благодарна".
Перечитав все то, что мной здесь написано, я вдруг ощутила опасение: как бы у читателя, лично не знавшего Василия Ивановича, не создалось о нем ложного представления, как бы не исказился его образ, превратившись во что-то сладкое, благостное, все приемлющее, неспособное ни порицать, ни возмущаться, ни негодовать. Это было бы совершенно неверно. Были вещи, которые меняли весь его облик, и тогда он мог и гневаться, и порицать, и негодовать. Одной из причин, всегда вызывавшей в нем эти чувства, являлось всякое проявление грубости, жестокости, несправедливости, особенно если оно шло от старшего по положению к младшему. Тут его реакция бывала неожиданно резкой.