Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:
Помню, как мы все поднимались по лестнице, и первым легко и широко шагал через две ступеньки Горький, высокий, стройный, с тонкой юношеской фигурой. Запомнилось, как он встряхивал на ходу густыми длинными прядями каштановых волос, как высоко, чуть сутулясь, держал плечи. Запомнилось, как резко шмурыгал носом, ярко и резко приподнятыми и отточенными ноздрями, как менялось выражение светлосерых глаз, то преувеличенно суровое, почти грозное, то детски ясное и доброе. Запомнились жесты, когда он часто дергал себя за усы,-- усы уже тогда были такие же большие, жесткие, вниз опущенные, -- или когда вытягивал перед собой кулак, как будто угрожая кому-то. И тогда брови сурово насупливались
Помню, как Алексей Максимович через несколько дней после этого стал нашим постоянным гостем, другом, любимцем, членом нашей театральной семьи. А Сулер вплотную вошел в жизнь театра и впоследствии работал у нас как режиссер, исключительно талантливый и темпераментный.
Ясно помню репетиции "Дна", особенно первое чтение пьесы. Читал Горький замечательно. Принимали мы его восторженно, откликались на каждое слово то затаенным волнением и тишиной внимания и даже слезами, то бурными взрывами смеха. Помню, что когда Алексей Максимович читал сцену, где Лука утешает умирающую Анну, он смахнул слезу со щеки и сердито сказал: "Подлец!" Мы не поняли, была пауза, насторожились. "Старик этот, Лука, подлец -- даже меня в слезу вогнал". А потом как-то застенчиво, чудесно прибавил: "Чорт возьми. Хорошо написано. Право же, хорошо. Не ожидал". Он вынул платок и вытер слезы. Тут замелькали и у нас носовые платки. Одни плакали тихо, другие громко всхлипывали, -- и вдруг прорвался и всё покрыл общий, дружный взрыв умиленного смеха, и раздался такой треск аплодисментов, какого я никогда не слыхал до того и, конечно, уже, наверно, больше не услышу никогда. Нас было не много, человек 30--40, не больше, но мы были все молоды и, очевидно, умели всем существом отдаваться тому прекрасному, что зажигало наши сердца. А сердца у нас были тогда здоровые, горячие, мускулы крепкие, ладони звонкие. Скоро уже тридцать лет, как отзвучали эти аплодисменты, а вот вспомнил, и слышу сейчас этот треск. Да, прекрасная это была минута -- и спасибо огромное за нее Горькому.
[О ПРИСВОЕНИИ ХУДОЖЕСТВЕННОМУ ТЕАТРУ
ИМЕНИ М. ГОРЬКОГО]
Высоко ценя Алексея Максимовича не только как драматурга, автора "На дне" (пьесы, которая не сходит с репертуара нашего театра в течение 30 лет), чувствуя его огромную силу не только как писателя-художника, но и как писателя-трибуна, бойца, публициста и мыслителя, глубоко уважая и любя его как человека, я выражаю живейшую радость по поводу того, что нашему театру дано прекрасное, светлое, всему нашему Союзу дорогое имя Горького.
"Советское искусство", 3 октября 1932 г.
ИЗ ВОСПОМИНАНИИ О ЧЕХОВЕ
(Записано Л. А. Сулержицким со слов В. И. Качалова)
У нас был статист Н., который любил выдавать себя за артиста Художественного театра. Он занимался также и литературой.
Однажды он обратился ко мне с просьбой передать его рукопись Антону
Вскоре Антон Павлович возвратил мне ее обратно и сказал:
– - Да, вот вы мне дали там повесть Н... Скажите же ему, чтобы он никогда ничего не писал.
Потом подумал и спросил:
– - А скажите, это женщина, этот Н.?
– - А почему вы об этом спрашиваете, Антон Павлович?
– - Женщины, они трудолюбивые, трудолюбием могут взять.
– - Нет, не женщина.
– - Ну, тогда скажите, чтобы никогда ничего...
Я не решился так передать Н. и сказал, что, по мнению Антона Павловича, его повесть не подходит для "Русской мысли".
– - Да, ну что же, -- сказал Н., -- я тогда в "Мир божий" отдам, все равно!
Когда Антон Павлович вернул мне рукопись Н., я прочел эту длиннейшую галиматью и мне стало страшно и стыдно, что я заставил Антона Павловича читать такой вздор.
* * *
Когда Антон Павлович хвалил актера, то иногда делал это так, что оставалось одно недоумение.
Так он похвалил меня за "Три сестры".
– - Чудесно, чудесно играете Тузенбаха... чудесно...
– - повторил он убежденно это слово. И я было уже обрадовался. А потом, помолчав несколько минут, добавил так же убежденно:
– - Вот еще Н. тоже очень хорошо играет в "Мещанах".
Но как раз эту роль Н. играл из рук вон плохо. Он был слишком стар для такой молодой, бодрой роли, и она ему совершенно не удалась.
Так и до сих пор не знаю, понравился я ему в Тузенбахе или нет.
А когда я играл Вершинина, он сказал:
– - Хорошо, очень хорошо. Только козыряете не так, не как полковник. Вы козыряете, как поручик. Надо солиднее это делать, поувереннее...
И, кажется, больше ничего не сказал.
* * *
Я репетировал Тригорина в "Чайке". И вот Антон Павлович сам приглашает меня поговорить о роли. Я с трепетом иду.
– - Знаете, -- начал Антон Павлович, -- удочки должны быть, знаете, такие самодельные, искривленные. Он же сам их перочинным ножиком делает... Сигара хорошая... Может быть, она даже и не очень хорошая, но непременно в серебряной бумажке...
Потом помолчал, подумал и сказал:
– - А главное удочки...
И замолчал. Я начал приставать к нему, как вести то или иное место в пьесе. Он похмыкал и сказал:
– - Хм... да не знаю же, ну как -- как следует.
Я не отставал с расспросами.
– - Вот знаете, -- начал он, видя мою настойчивость, -- вот когда он, Тригорин, пьет водку с Машей, я бы непременно так сделал, непременно, -- и при этом он встал, поправил жилет и неуклюже раза два покряхтел.
– - Вот так, знаете, я бы непременно так сделал. Когда долго сидишь, всегда хочется так сделать...
– - Ну, как же все-таки играть такую трудную роль?
– - не унимался я.
Тут он даже как будто немножко разозлился.
– - Больше же ничего, там же все написано, -- сказал он. И больше мы о роли в этот вечер не говорили.
* * *
Антон Павлович часто говорил о моем здоровье и советовал мне пить рыбий жир и бросить курение. Говорил он об этом довольно часто и ужасно настойчиво, особенно о том, чтобы я бросил курить.
Я попробовал пить рыбий жир, но запах был так отвратителен, что я ему сказал, что рыбьего жира я пить не могу, а вот курить очень постараюсь бросить и брошу непременно.