Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:
Вспоминается и последняя моя встреча с Л. В. в 1934 году в санатории около Риги. Совершенно неожиданно Л. В. приехал ко мне из Кеммерна, узнав мой адрес в нашем полпредстве. В прекрасном настроении, веселый, отдохнувший. Он не захотел войти в комнату, и мы остались на воздухе, в саду. Л. В. заговорил о партии Ленского, которую ему как-то пришлось петь на украинском языке. "Послушай, как это хорошо звучит!" -- сказал он и потихоньку запел. Санаторные больные один за другим повылезали из окон и дверей дома: как ни тихо он пел, нельзя было не узнать знаменитого собиновского пиано. А потом, когда Л. В. уехал, они все жалели, что он так мало побыл с нами: "Ведь это был Собинов! Ах, почему же он так мало пел!.."
* * *
Я не знаю другого человека, которого бы так любили, ценили, уважали все: и молодежь и старшее поколение. Для меня он был одним из самых близких, самых любимых людей. И моя многолетняя дружба с ним навсегда останется для меня светлым и радостным воспоминанием.
"Музыка", 1937, No 12.
О
(Из воспоминаний)
С В. В. Лужским, одним из самых моих любимых товарищей по театру, мы более тридцати лет дружно жили и дружно, приятно и весело работали. Более тридцати лет я был участником, и близким свидетелем его огромной, кипучей деятельности и был связан с ним чувствами живой и крепкой дружбы. Я любил и ценил Лужского-артиста и Лужского-человека. Любил Лужского и в его искусстве и в его жизни. Его искусство в театре было полно жизни, его жизнь и в театре и вне театра была насыщена искусством, дни его жизни полны были творчества.
Обо всем, что показал Лужский-актер на сцене Художественного театра, я вспоминаю всегда с чувством радостно-взволнованным и благодарным. Великолепный "характерный" актер, влюбленный в "жизнь", в правду и краски жизни, он жадно хватал эту жизнь и переносил ее на сцену. Хотелось бы подробнее остановиться на великолепно созданных им образах, хотелось бы попытаться воспроизвести в памяти каждый образ в отдельности. Но знаю, что не хватит у меня на это сил и умения, а главное -- памяти. Все же хоть общим впечатлением от всей галлереи наиболее уцелевших в памяти образов Василия-Васильевича попытаюсь поделиться.
Ж_и_з_н_е_н_н_о_с_т_ь, особая жизненная характерность -- вот, по-моему, в чем была главная сила актера Лужского. Я не знаю другого актера, у которого была бы такая "мертвая хватка" жизни, был бы такой пристально наблюдательный глаз, такое жадно прислушивавшееся ко всему вокруг ухо. Причем не одним ухом и глазом "хватал" жизнь Василий Васильевич. У него был острый и живой ум, была всегда беспокойная живая мысль, он умел задумываться над тем, что видел в жизни, во всей широкой жизни, в которую включалось и искусство во всем его многообразии. Не только факты, черты и бытовые особенности бросались ему в глаза; его волновала жизнь человеческого духа во всей глубине и красоте, во всяких противоречиях, во взлетах и падениях. Он не был только бытовиком-натуралистом, он был художником-психологом и художником-мыслителем, очень свежо, самобытно и оригинально оценивавшим и осмысливавшим явления жизни, острый интерес к которой у него не ослабевал, а с годами рос и развивался. Вот почему в его творчестве были не только черты таких жанристов и зарисовщиков, какими были, к примеру сказать, Маковский и Федотов, в нем были и чисто серовские черты мастера большого "психологического портрета". Такие создания Лужского, как старик Карамазов, Василий Иванович Шуйский в пушкинском "Борисе Годунове", Бессеменов в "Мещанах", Бубнов в "На дне", как Лебедев в "Иванове", Мамаев в "Мудреце", Сорин в "Чайке", Серебряков в "Дяде Ване", Фокерат-отец в "Одиноких" Гауптмана, старик Гиле в гамсуновской "У жизни в лапах", -- все это, конечно, уже серовские портреты по психологической углубленности замысла, по чистоте и законченности рисунка.
Кроме первоклассного качества своего творчества, Василий Васильевич поражал и количеством своей творческой энергии, бившей в нем неистощимым ключом. Лужский -- актер, Лужский -- режиссер, Лужский -- директор, администратор, заведующий репертуаром, заведующий труппой, Лужский -- педагог (и в МХАТ и в других школах, студиях и театрах) -- вот как широко разливалась его буйная творческая энергия. Лужский -- чтец, эстрадник (в последние годы он все больше увлекался этим делом), Лужский -- организатор поездок всего театра и отдельных гастролей, Лужский -- инициатор и душа наших "кабаре", "капустников", наших "понедельников". Лужский -- регулярно устраивавший в своем доме на Сивцевом-Вражке интереснейшие вечеринки для всего персонала театра.
Это было нечто вроде клуба, который Москвин как-то назвал "клубом агрономов-неврастеников". Почему "агрономов"? Ясно помню -- почему. Темы бесед и споров, разгоравшихся среди шумного веселья, были разнообразны и иногда очень неожиданны. На одном из первых собраний клуба между "помещиками" Лужским и Грибуниным, с одной стороны (у них были небольшие собственные участки земли), и "арендаторами", какими только что стали Сулержицкий, Сац, Н. Г. Александров и я (Сулер заарендовал для нас около Евпатории узенькую полоску пляжа, где мы предполагали "строиться"), разгорелся бесконечный спор на "земельно-хозяйственную" тему. Желая нас унять, Москвин кричал: "Агрономы-неврастеники! Заткнитесь! Довольно! Надоело! Перемените тему!" С этого вечера наименование "агрономы-неврастеники" распространилось на всех членов этого клуба, который, в сущности, был воплощением мечты босяка Бубнова, то есть был тем "бесплатным трактиром", где "бедняк-человек отводил душу". Вспомним, как необыкновенно у Лужского -- Бубнова звучало в "На дне": "Бедняк-человек, айда ко мне в бесплатный трактир, с музыкой, и чтоб хор певцов, -- приходи, пей, ешь, слушай песни -- отводи душу!"
Мы действительно "отводили душу" с Василием Васильевичем.
Отводили душу не только в его доме на Сивцевом-Вражке, но и в стенах нашего театра, среди ежедневной напряженной работы -- и на репетициях и между актами спектаклей -- мы отдыхали душой, освежались взрывами и раскатами великолепного, веселого, беззлобного смеха, который вызывал Василий Васильевич своим особым талантом -- совершенно исключительным талантом пародийной импровизации. Он не только удивительно "копировал" внешние черты всех попадавших в его поле зрения, в его "обработку", копировал не только голоса, интонации, жесты, походки, -- он умел передавать в легком и добродушном шарже
Я остановлюсь подробнее на этом таланте Василия Васильевича, в частности потому, что этим своим исключительным талантом он, как никто другой, послужил созданию в театре атмосферы той великолепной товарищеской самокритики, которая и посейчас продолжает жить и развиваться в МХАТ.
Поистине, Василий Васильевич "не щадил чина-звания" и "в комедию вставлял" всех нас от мала до велика, со всеми нашими "слабостями и грехами", со всеми нашими штампами. И мы в ответ не просто "скалили зубы" и "били в ладоши", а буквально заливались благодарным хохотом, мы действительно "над собой смеялись". От молодого ученика до самих Константина Сергеевича и Владимира Ивановича -- мы все радовались, когда попадали в число объектов его пародий и карикатур. Не забуду никогда Константина Сергеевича, громко, во весь голос хохотавшего раскатистым своим смехом, когда Василий Васильевич изображал занятия Константина Сергеевича по выбиванию и выколачиванию из нас штампов на репетиции какой-то пьесы в первые годы войны. Немцы брали тогда польские города. И эти репетиции, по беспощадности борьбы Константина Сергеевича со штампами, назывались у нас "калишские зверства" (такие были газетные заголовки). Тут же у Василия Васильевича появлялся внимательный и осторожный хирург -- Владимир Иванович, который производил бескровные операции вывихов и переломов и при помощи своих каких-то обезболивающих средств тихо выдергивал самые застарелые штампы. Иногда Василию Васильевичу в этих "номерах" помогал кто-нибудь из его молодых учеников: очень хорошо помню в ролях таких помощников Аполлошу Горева и Евгения Богратионовича Вахтангова, который затем выступал уже самостоятельно, со своими собственными "номерами". Василий Васильевич был родоначальником всех ныне здравствующих наших имитаторов, пародистов, карикатуристов.
В этом своем творчестве Василий Васильевич не ограничивался тем материалом, который давала ему интимная жизнь МХТ. Он щедро и охотно спешил поделиться с нами всем материалом, каким обогащался "на стороне", вне стен МХТ. И мы с особенным нетерпением поджидали его, если знали, что накануне он был на премьере в другом театре, в опере, балете или концерте, или на процессе в суде, или где-нибудь в Петербурге -- на заседании Государственной думы, или в гостях у актрисы Савиной и т. д. На следующий же день -- в нашем фойе или в его уборной -- перед нами оживала целая галлерея новых гротесковых, а иногда почти без шаржа портретов: Федотовой, Ленского, Южина, Ольги Осиповны и Михаилы Провыча Садовских, Н. И. Музиля -- да чуть ли не всех замечательных стариков Малого театра и других актеров. Когда МХТ бывал на гастролях в Петербурге, Василий Васильевич "показывал" нам Савину, Варламова, Давыдова и в их ролях и в жизни. Вот Савина, или Варламов, или Ходотов принимают у себя гостей-мхатовцев. Вот на банкете знаменитый оратор А. Ф. Кони произносит приветственную речь. И еще речи -- других друзей театра, чествующих нас. И ничто, оказывается, здесь не ускользало от внимания Лужского, все запечатлевалось на его "пластинках": и ответные речи Владимира Ивановича и Константина Сергеевича и тут же тихие вздохи и нетерпеливые реплики Грибувина и Москвина, потерявших терпение в томительном ожидании закуски или следующего блюда. Пародийно-имитаторская фантазия Василия Васильевича оказывалась иногда совершенно неистощимой, когда, бывало, он в хорошем творческом настроении начнет сводить целую группу лиц в одно фантастическое "представление". Ну, скажем, "лопнул" Художественный театр, прекратил свое существование. И вот мы все будто бы разбрелись по свету: кто "сел на землю и крестьянствует", кто постригся в монахи (Артем -- уже игумен в подмосковном монастыре), кто стал анархистом и ходит с бомбой подмышкой. Многие уже переменили несколько профессий: побывали официантами, дослужились до метрдотелей, поют в русском и цыганском хоре, работают в цирке "рыжими у ковра" или борцами во "французской борьбе" и т. д. Пришлось некоторым из нас "запеть" в оперетке (О. Л. Книппер стала даже "этуалью" в кафешантане); а К. С. и Вл. И. стали оперными певцами -- поют "Евгения Онегина". У Василия Васильевича была, кстати сказать, изумительная музыкальная память, он мог "пропеть" оперу целиком, с оркестровкой. И вот -- как бывает в снах -- он переносится со своими действующим" лицами, то есть со всеми нами, из ресторана, из монастырской кельи, из цирка в оперный театр. Идет "Евгений Онегин". Сцена дуэли. "Куда, куда вы удалились, весны моей златые дни", -- поет Ленский -- Владимир Иванович. Появляется Онегин -- Константин Сергеевич. "Что ж, начинать?" -- поет К. С. щурясь на Владимира Ивановича и привычным жестом чуть-чуть взбивая волосы на висках. "Начнем, пожалуй!" -- поет Владимир Иванович, нервно расчесывая пальцами бородку на две стороны.
Враги! Давно ли друг от друга
Нас жажда крови отвела...
Не засмеяться ль нам, пока
Не обагрилася рука,
Не разойтись ли полюбовно?
Нет! Нет!
– -
поют знаменитый дуэт Константин Сергеевич и Владимир Иванович. Выстрел -- и С. А. Мозалевский -- Зарецкий кончает сцену: "И -- убит!"
У Василия Васильевича не было, конечно, ни шаляпинского баса, ни собиновского тенора, ни хохловского баритона, вообще настоящего певческого голоса не было. Но с каким волнением мы слушали этих певцов из уст Лужского, в его передаче. Как он необыкновенно и чудесно умел передавать и шаляпинскую мощь, и собиновскую нежность, и хохловскую красоту тембра. И тут мы уже не смеялись, тут мы только взволнованными улыбками и одобрительными кивками головы благодарили Василия Васильевича. Мы не смеялись, потому что тут и сам Лужский не хотел и не мог смеяться: не на юмор, а на лирику -- на красоту, музыку, поэзию настраивали его эти певцы, потому что даже и в "штампах" своих -- обаятельных и благородных -- Шаляпин и Собинов волновали и покоряли, а если и вызывали улыбку, то улыбку умиления.