Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:
В течение всего спектакля публика была чрезвычайно напряжена, ожидая всяких возможных эксцессов. И вот, когда по ходу пьесы, перед финалом, на сцену через забор дома Протасова ворвались наши массовики -- сотрудники театра -- в качестве провокаторов и зачинщиков "холерного бунта" и M. H. Германова, игравшая мою жену Елену, выстрелила по направлению к толпе, а я, как полагалось по ходу действия, упал, тут произошло нечто совершенно неожиданное, невообразимое. Публика не разглядела, кто, в кого и зачем стреляет, приняла вбежавших актеров за черносотенцев, ворвавшихся в театр избивать нас, и решила, что я -- первая жертва. Поднялся неимоверный шум. Начались женские истерики. Часть зрителей бросилась к рампе, очевидно, готовая нас защищать. Другая -- к выходным дверям,
Перед занавесом появился Вл. И. Немирович-Данченко, упрашивавший публику дать возможность довести спектакль до конца, пытаясь успокоить зал тем, что финал пьесы будет благополучный. Когда открыли занавес, публика еще не успокоилась. Раздались крики: "Качалов, встаньте! Встаньте, Качалов!" Я вставал, показывал, что я жив, и затем снова ложился.
У самой рампы сотрудник "Русского слова" Сергей Яблоновский истерично кричал: "Довольно ужасов! Довольно нечеловеческих страшных картин! Мы достаточно насмотрелись их в жизни!" К нему присоединилась часть публики, и занавес снова закрыли. Но другая часть публики протестовала. И когда наконец установили, что большинство желает окончания пьесы, занавес снова открыли и спектакль был доведен до благополучного конца.
Алексея Максимовича в этот вечер в театре не было. Кажется, он уже уехал за границу.
Если продолжать вспоминать о моем участии в горьковских спектаклях, то скажу еще два слова о последней роли во "Врагах". Могу сказать, что "живые модели" мне особенно помогли в этой роли, как, пожалуй, ни в какой другой. Уж очень много ярких представителей этой неяркой, серой и, в сущности, безликой породы людей прошло передо мной. И так недавно. Ясно помню этих людей, слышу их голоса, их интонации -- то самоуверенные, поучающие, торжествующие, то растерянные, злобные или панические. Эти живые модели, старые знакомцы мои, очень помогли мне дорисовать и несколько заострить эту роль, которую так великолепно написал автор. Я "заострил" роль в том смысле, что отнесся к этому образу с большей, чем автор, беспощадностью. Когда недавно, сыграв роль уже много раз, я стал перечитывать текст пьесы, мне показалось, что автор много снисходительнее к Захару Бардину, чем я. Мне показалось, что автор дает его больше в плане добродушного юмора, а я -- в плане сатиры.
* * *
Хорошо помню молодого Горького на первом представлении "Вишневого сада" -- чествовании А. П. Чехова. Как раз в этот день он был именинник. Помню, как Владимир Иванович свое приветствие начал словами: "Сегодня ты именинник, по народной поговорке "Антон дня прибавил". С твоим приходом в наш театр у нас сразу "дня прибавилось", прибавилось света и тепла..." Помню, как чествовали Антона Павловича после третьего действия в антракте. Очень скучные были речи, которые почти все начинались: "Дорогой, многоуважаемый..." или "Дорогой и глубокоуважаемый..." И когда первый оратор начал, обращаясь к Чехову: "Дорогой, многоуважаемый...", то Антон Павлович тихонько нам, стоящим поблизости, шепнул: "шкап". Мы еле удержались, чтобы не фыркнуть. Ведь мы только что в первом акте слышали на сцене обращение Гаева -- Станиславского к шкапу, начинавшееся словами: "Дорогой, многоуважаемый шкап".
Помню, как страшно был утомлен А. П. этим чествованием. Мертвенно бледный, изредка покашливая в платок, он простоял на ногах, терпеливо и даже с улыбкой выслушивая приветственные речи. Когда публика начинала кричать: "Просим Антона Павловича сесть... Сядьте, Антон Павлович!.." -- он делал публике успокаивающие жесты рукой и продолжал стоять. Когда опустился наконец занавес и я ушел в свою уборную, то сейчас же услышал в коридоре шаги нескольких человек и громкий голос А. Л. Вишневского, кричавшего: "Ведите сюда Антона Павловича, в качаловскую уборную! Пусть полежит у него на диване". И в уборную вошел Чехов,
– - Чорт бы драл эту публику, этих чествователей! Чуть не на смерть зачествовали человека! Возмутительно! Надо же меру знать! Таким вниманием можно совсем убить человека,-- волновался и возмущался Алексей Максимович.-- Ложитесь скорей, протяните ноги.
– - Ложиться мне незачем и ноги протягивать еще не собираюсь,-- отшучивался Антон Павлович.-- А вот посижу с удовольствием.
– - Нет, именно ложитесь и ноги как-нибудь повыше поднимите,-- приказывал и командовал Алексей Максимович.-- Полежите тут в тишине, помолчите с Качаловым. Он курить не будет. А вы, курильщик,-- он обратился к Леониду Андрееву,-- марш отсюда! И вы тоже,-- обращаясь к Вишневскому,-- уходите! От вас всегда много шума. Вы тишине мало способствуете. И вы, сударь,-- обращаясь к Миролюбову,-- тоже уходите, вы тоже голосистый и басистый. И, кстати, я должен с вами объясниться принципиально.
Мы остались вдвоем с Антоном Павловичем.
– - А я и в самом деле прилягу с вашего разрешения,-- сказал Антон Павлович.
Через минуту мы услышали в коридоре громкий голос Алексея Максимовича. Он кричал и отчитывал редактора "Журнала для всех" Миролюбова за то, что тот пропустил какую-то "богоискательскую" статью.
– - Вам в попы надо, в иеромонахи надо итти, а не в редакторы марксистского журнала.
И помню, как Антон Павлович, улыбаясь, говорил:
– - Уж очень все близко к сердцу принимает Горький. Напрасно он так волнуется и по поводу моего здоровья и по поводу богоискательства в журнале. Миролюбов же хороший человек. Как попович, любит церковное пение, колокола...
А потом, покашлявши, прибавил:
– - Ну, конечно, у него еще слабости есть... Любит на кондукторов покричать, на официантов, на городовых иногда... Так ведь у каждого свои слабости. Во всяком случае, за это на него кричать не стоит. А впрочем,-- еще, помолчавши, прибавил Антон Павлович,-- пожалуй, следует покричать на Миролюбова. Не за его богоискательство, конечно, а вот за то, что сам кричит на людей.
Послышались торопливые шаги Горького. Он остановился в дверях с папиросой, несколько раз затянулся, бросил папиросу, помахал рукой, чтобы разогнать дым, и быстро вошел в уборную.
– - Ну, что, отошли?
– - обратился он к Чехову.
– - Беспокойный, неугомонный вы человек,-- улыбаясь, говорил Чехов, поднимаясь с дивана.-- Я в полном владении собой. Пойдем, посмотрим, как "мои" будут расставаться с вишневым садом, послушаем, как начнут рубить деревья.
И они отправились смотреть последний акт "Вишневого сада".
* * *
Вспоминается лето того же 1904 года. Похороны Чехова. Громадная толпа через всю Москву движется с вокзала к Новодевичьему кладбищу. Остановка у Художественного театра. Мгновенная тишина. Слышны отдельные всхлипывания в толпе. Среди наступившей тишины звуки шопеновской мелодии, которую играют у входа в театр наши оркестранты. И из раскрытых дверей бельэтажа наши театральные рабочие выносят огромный венок, их собственными руками собранный, сплошь из одних полевых цветов. И два лица запомнились мне в эту минуту: лицо Евгении Яковлевны, матери А. П. Чехова, и лицо Горького. Они оказались рядом около катафалка. В обоих лицах, как-то беспомощно по-детски зареванных, было одно общее выражение какой-то, мне показалось, физически нестерпимой боли, какой-то невыносимой обиды.
На кладбище в Новодевичьем, когда уже засыпали могилу и народ стал расходиться, я с В. В. Лужским и еще с кем-то из наших подошли к Алексею Максимовичу, одиноко сидевшему на ограде чьей-то могилы.
– - Наплакался, Алексей Максимович?
– - спросил кто-то из окружающих, кажется, Бунин.
– - Да ведь от злости плачу. Даже не ожидал от себя, что могу от злости плакать. Уж очень все злит кругом! Все возмущает, все, начиная с вагона для устриц и кончая этой толпой и этими разговорами, от которых никуда не убежишь.