Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:
Именно так подходил Качалов к своей роли опустившегося на "дно" Барона, которому жизнь отказала даже в праве вспоминать. Автор считал, что этот образ ему не удался, хотя писал он его с живого человека, барона Бухгольца. От этой живой модели, от портрета В. И. взял только форму головы, гладкие белесые волосы; остальное, по его выражению, он собирал "с миру по нитке", то наблюдая босяков у "питейных заведений" и кладбищ, то вспоминая известных ему аристократов, а подчас и специально для работы знакомясь с ними.
На генеральной репетиции Горький был потрясен. Он сказал Качалову: "Ничего подобного я не написал. Но это гораздо больше, чем я написал. Я об этом и не мечтал. Я думал, что это "никакая" роль, что я не сумел, что у меня ничего не вышло". И прибавил, объясняя свою оценку качаловского исполнения: "А его, понимаете, жалко" {H. E. Эфрос. В. И. Качалов, 1919.}.
Сила образа качаловского Барона была в том, что он создан был человеком, который считал, что больше так жить нельзя. Качалов воплотил этот образ со всей силой революционного гуманизма, не имеющего ничего общего с толстовским "жалением" и "всепрощением". В игре не было ни намека на шарж, на "нажим". Тончайший качаловский артистизм, его "вкус к правде, к искренности" сказались здесь уже в полной мере. Реплики Барона навсегда слились с качаловскими интонациями: "Ну, дальше!", или "Цыц, леди!", или его растерянное и медлительное: "Я, б'гат, боюсь... иногда... Понимаешь? Т'гушу..." Это было больше, чем мастерство характерного актера. Образ требовал от зрителя непосредственных выводов, -- он звал к протесту. Тут была не только любовь к человеку, но и ненависть ко всему, что его уродует. Сила качаловского искусства раскрывалась в его целеустремленности. Роль Барона стала классической и сохранялась в репертуаре Качалова до последних лет его жизни, обогащаясь тончайшими деталями исполнения. Последний раз он, играл Барона 24 ноября 1946 года.
Содружество молодого Качалова с Горьким и Чеховым обогащало его мысль, обостряло его социальную зоркость.
24 февраля 1903 года театр поставил пьесу Ибсена "Столпы общества", где автор бичевал пороки буржуазного мира, но, оставаясь в пределах философского идеализма, предлагал в качестве "столпов общества" "дух правды и свободы".
Качалов играл жалкую личность, труса, хвастливого рамоли, возомнившего себя общественным деятелем. Василию Ивановичу с трудом давалась эта комедийная роль. Присущий ему тонкий жизненный юмор не находил себе здесь применения -- не было сочного материала знакомой действительности. Режиссер принимал сатирическое толкование образа, но требовал _п_о_л_н_о_ц_е_н_н_о_г_о_ юмора. В. И. часто вспоминал эпизод, имевший место на одной из репетиций. H. H. Литовцева рассказывает о нем в своих воспоминаниях: "Владимир Иванович ничего не принимал. И вот однажды, после какой-то, как показалось Качалову, "находки", он услышал из зрительного зала фразу Вл. И., в которой уловил слово "смешно". Окрыленный надеждой, он радостно переспросил: "Смешно, Владимир Иванович?" -- "Нет, не смешно!" -- послышался ответ" {Н. Н. Литовцева. Из прошлого МХТ. "Ежегодник МХТ" за 1943 г.}.
Критика приняла этот качаловский образ общественного паразита. Но эта работа никак не могла заинтересовать Василия Ивановича. Через много лет, уже в советскую эпоху, H. E. Эфрос, думая о комедийном даровании Качалова, писал: "Как жаль, что не сбылась одно время заветная мечта Качалова -- сыграть Хлестакова. Он играл Бранда и Гамлета, последнего с исключительным благородством, но мечтал он сыграть Ивана Александровича". Нельзя не вспомнить, что в письме к О. Л. Книппер от 16 марта 1902 года А. П. Чехов писал: "Ставить вам нужно прежде всего "Ревизора", Станиславский -- городничий, Качалов -- Хлестаков" {А. П. Чехов. Полное собрание сочинений, том 19, М., 1950.}.
"ЮЛИЙ ЦЕЗАРЬ"
Постановка в Художественном театре шекспировского "Юлия Цезаря" явилась для Москвы крупным художественным событием. Театральная Москва ждала этого спектакля, для постановки которого потребовались поездка Вл. И. Немировича-Данченко с В. А. Симовым в Рим и мобилизация всех сил театра. Центром трагедии явился Рим в эпоху Цезаря, героем -- римский народ, кульминацией -- политическое убийство. В спектакле участвовало более 200 человек.
Качалову хотелось играть Кассия, роль которого он любил и играл еще в Казани. Театр прочил ему роль Антония. Но Немирович-Данченко угадал в Качалове великолепного исполнителя роли Цезаря. "У вас есть внутренняя значительность, импозантность", -- говорил он ему, а в ноябре 1903 года, через месяц после премьеры, писал А. П. Чехову: "От Цезаря все чурались, а я говорил, что это самая эффектная роль, и чуть не силой заставил Качалова прославиться" {Переписка Вл. И. Немировича-Данченко с А. П. Чеховым. "Ежегодник МХТ" за 1944 г., т. I.}.
Качалову понадобился для этой роли весь комплекс его актерских данных, огромная сосредоточенность, особая продуманность грима, мимики, жеста и интонации. Перед ним была задача стать центром спектакля. Цезарь появлялся на сцене четыре раза: на носилках в разговоре с прорицателем -- 5 минут, в момент возвращения с игрищ -- 2 минуты, во дворце на Палатине -- 15 минут и в сенате -- 20 минут. В течение 42 сценических минут Качалов, как говорили, "овладевал атмосферой всего спектакля", раскрывая за великолепным внешним рисунком внутреннее содержание образа Цезаря. На сцене ожил древний Рим с узкими улицами и пестрой толпой. Портрет качаловского Цезаря нарисовала Л. Я. Гуревич: "Острый, сверкающий молниями ум глядел из его глаз. Железная воля чувствовалась в его сдержанном, негромком низком голосе. На губах презрительная, высокомерная и усталая усмешка. Нижняя челюсть подергивается иногда судорогой. Этот человек, позволяющий себе все, должен сделать страшное усилие над собой, чтобы отстранить предлагаемую ему корону. Качалов ведет всю роль в полутонах, заставляя многое угадывать. Вся сцена во дворце полна тонких художественных намеков" {Л. Я. Гуревич. Возрождение театра. Журнал "Образование", 1904, No 4}.
Тонкое лицо с нездоровым цветом кожи, высокомерная полуулыбка, полугримаса победителя Рима, усталый, но властный тон скрывали острый интеллект, крупнейший государственный гений, недоверчивость, презрение, высокомерное сознание своего глубокого понимания событий. За внешне великолепной породистостью Цезаря -- Качалова уже таилось вырождение, но об этом никто из римлян не должен был догадываться. Так именно играл Качалов сцену с прорицателем: убедительно сохраняя позу властелина, он тревожно следил за стариком; в сцене перед уходом в сенат Цезарь предлагал заговорщикам выпить вина и, как будто подозревая их в темных замыслах, играл с ними в тайную игру. В сцене с Калпурнией, в благодарность за ее женский страх, который он хотел использовать в политических целях, Цезарь милостиво ласкал стилем ее волосы. Одна брезгливая и надменная интонация -- "Прочь! Олимп ты сдвинуть хочешь..." -- или один звук качаловского голоса, когда он медленно и уверенно произносил только два слова -- "Причина -- воля!", по словам современников спектакля, продолжали звучать в памяти зрителей десятки лет. Успех был единодушным. "Качалов, по-видимому, сделал шаг вперед в развитии своего огромного дарования",-- утверждала театральная критика. Сцены Цезаря были признаны в спектакле лучшими. Критика отмечала в актере способность поразительного перевоплощения и остроту исторического воображения. Вместо торжественного, величественного, "оперного" Цезаря Качалов играл Цезаря, близкого к историческому.
Артист не давал ни полного разоблачения Цезаря, ни его героизации. Его Цезарь -- живой человек во всей сложной противоречивости своих сильных и слабых сторон. Он стар, слаб, глуховат, смешон в мечтах о потомстве, подвержен эпилепсии, но одновременно в нем сосредоточено ядро трагедии -- идея цезаризма. Цезарь преодолевает свою физическую слабость, но он титан, не имеющий поддержки народа. Качаловский образ противопоставляли шекспировскому герою у "мейнингенцев". Писали, что актеру удавалось достигнуть впечатления "мрамора и бронзы".
На Качалова обрушились "Московские ведомости" за "искажение" истории, за якобы "смешение" Цезаря с едким старцем Тиверием, -- боялись, что такой Цезарь посрамит престиж "цезаризма" ("Кто же может любить такого старого, отвратительного изверга?") Обратный упрек был со стороны рецензента журнала "Театр и искусство", находившего качаловского Цезаря такой обаятельной фигурой, которая компрометировала образы энтузиастов Римской республики. "Что же это было?
– - спрашивала себя Л. Я. Гуревич.
– - Да, я видела Цезаря!" Ей казалось, что это был настоящий Цезарь, о котором она читала у Светония. "Ваш Цезарь говорил нам больше, чем он сам в "Записках о галльской войне" или о нем Тит Ливии", -- вспоминал через 37 лет после спектакля профессор В. К. Хорошко.