Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:
Что бы сказали эти охранители устоев, если бы они до конца знали, какой отклик вызвал образ качаловского Бранда в сердцах зрителей. Конечно, ни в пьесе, ни в спектакле не было "пропаганды социализма". Но спектакль был явлением безусловно прогрессивным. Этим спектаклем театр нашел легальный путь для пробуждения общественной мысли. Письма современников спектакля были полны одним вопросом: _к_у_д_а_ итти и _ч_т_о_ делать? Зрителя волновало одиночество Бранда: "Все как-то в раздумье стоят, не знают, куда итти,-- обращалась к Качалову 9 марта 1907 года девушка из Тулы.-- Старое поколебалось, нового не нашли. Вы своими словами бросили мощный призыв к свету, к другой жизни. Потому-то и написалось письмо".
Об этом сезоне В. И. записал в дневнике: "Сезон интересный. Работаю много". После сложных и волнующих образов Чацкого и Бранда Качалов в том же сезоне сыграл умирающего от туберкулеза конторщика Копейкина в "Стенах" Найденова.
После гастролей в Петербурге Качаловы прожили лето вместе с Эфросами в Пузыреве (Новгородской губ.) в большом помещичьем доме, расположенном в хвойном лесу на берегу светлого озера. Качалов с молодых лет как-то особенно, "по-качаловски", любил русскую природу. С собакой Джипси он забирался в лодке в камыши и проводил там целые часы. Н. А. Смирнова рассказывает, что при совместной жизни В. И. обнаруживал один недостаток -- полную непрактичность, "совершенное отсутствие деловитости". "Общение с Василием Ивановичем, -- вспоминает она, -- было непрерывной большой радостью. Огромное чувство особенного, присущего Качалову юмора наполняло жизнь теплотой. Его присутствие придавало каждому явлению и событию особенную прелесть. Для него не было незначительных вещей. Все в жизни было интересно той или другой стороной". Большой радостью для Качалова был его маленький сын.
Осенью обнаружилось тяжелое заболевание H. H. Литовцевой, приведшее к сложной операции в рижской больнице. "Страшный год, -- записал В. И. в дневнике.
– - Поездки в Ригу".
ИВАР КАРЕНО
10 октября 1907 года Качалов сыграл пушкинского Пимена в трагедии "Борис Годунов". "Качалов читает Пимена так, -- утверждал П. Ярцев, -- как сейчас никто на русской сцене не мог бы читать" {П. Ярцев. "Борис Годунов" в Художественном театре. "Утро России", 12 октября 1907 г.}. Восхищали "густые, бархатные, мощные волны великолепного органа", вырывавшиеся из груди Пимена в момент, когда зрительный зал затихал в ожидании надтреснутого старческого голоса.
Либеральная критика пыталась исказить качаловский образ: "Какой-то король Лир в монашеской келье". На самом деле нам нетрудно представить себе качаловского Пимена 1907 года -- это проникновенный, "нестеровский" старец, а не политический враг Годунова. Нужен был огромный общественно-политический и творческий рост Качалова, его острая, углубленная мысль советского актера, весь блеск его мастерства, чтобы в годы перед Великой Отечественной войной прозвучал по-новому проникновенно и незабываемо, как одна из вершин качаловского творчества, не "благостный" образ Пимена, а образ умного и страстного летописца, участника больших исторических событий.
В марте 1908 года была закончена Немировичем-Данченко еще одна ибсеновская постановка -- "Росмерсхольм", по всему своему духу чуждая русской действительности. Работа над ролью Росмера снова ломала качаловское дарование, заставляя терять найденное, заниматься филигранной отделкой "трагедии" норвежского пастора, снявшего с себя "сан".
"Я не понял пьесы, я не понял и не
– - Остались мне чуждыми, не взволновали, не подожгли фантазии "белые кони" Росмерсхольма, ни символы, ни идеи, ни чувства произведения" {Н. Е. Эфрос. В. И. Качалов, 1919.}. В этих мягких, но решительных словах очень много качаловского. Он мог воплощать только то, что понимал до конца, что делалось для него "своим".
Спектакль не только не стал событием, но просто не имел успеха. Актер, который через три года создал изумительного русского Гамлета, не мог нащупать реальной почвы "трагедии" Росмера в отвлеченной схеме ибсеновской пьесы. Но никто не вступил в спор с театром, никто не оценил по достоинству, что в Качалове протестовал национальный русский художник. Вопреки складу его чисто славянской натуры ему приходилось играть роли, лишенные теплоты, русского юмора. Его не грели, не волновали ни Ибсен, ни Метерлинк. Глубоко человечное дарование Качалова оказывалось в тисках реакции, под давлением репертуарной трагедии.
Постановка в Художественном театре драмы Гамсуна "У врат царства" заняла большое место в творческой жизни Качалова. Сложна и противоречива судьба первой части гамсуновской трилогии в русской интерпретации. Пьеса, в основной своей авторской направленности ницшеанская, в годы столыпинской реакции прозвучала со сцены передового русского театра как пьеса явно бунтарская, протестующая, ломающая гнилые общественные устои. Театр был увлечен образом человека, который "не хотел преклониться" в своей борьбе против либералов и предателей, и не придал значения воинствующему индивидуализму Карено. Качалов играл образ, вступавший в резкое противоречие с ницшеанскими тенденциями, вложенными в уста Карено как автора "философской" книги. Зритель, завороженный образом упрямого "лопаря", переставал слышать его повисавшие в воздухе реплики о "сверхчеловеке", о "великом деспоте", настолько они были чужды всей натуре, всему поведению Карено -- Качалова. Актер вступил в единоборство с автором и победил высшей художественной убедительностью своего образа. Это был не гамсуновский, а _к_а_ч_а_л_о_в_с_к_и_й_ Карено.
Качалов играл не абстрактную "трагедию мысли": это была трагедия одиночества в буржуазном обществе фанатика-борца, борца с компромиссами, рутиной и приспособленчеством. Он раскрывал этот образ изнутри, он проникал в каждый затаенный уголок души этого бесстрашного человека, волновал независимостью его мысли и простотой его мужества. Все было естественно и ясно в его поведении с либералом-профессором Хиллингом и ренегатом Иервеном,-- здесь от него требовалась только закалка воли, твердость убеждений. Но вот перед ним область, где нет прямых линий, где все спутано. Точно слепой, наткнувшись на что-то острое, он останавливался в изумлении перед возможностью потерять Элину.
Он любит жену глубоко и нежно, ее близость укрепляет его мужество, помогает ему отстаивать свои идеи, но даже во имя сохранения любви Элины он не пойдет на компромисс, не сдастся и, спасаясь от грозящей нищеты, не изменит в своей рукописи ни слова в угоду торжествующему мещанству. Рассеянный и сосредоточенный одновременно, беспомощный, мягкий и наивный во всем, что не касается его работы, Качалов -- Карено и в моменты колебаний заставлял зрителя верить, что такой человек "преклониться" не может. Он пытается поступить, как все, как большинство людей его круга. И не может. В те несколько минут, когда Ивар уходил с рукописью, а потом медленно, продолжая ее читать, возвращался и, придя к окончательному решению, стучал Элине в дверь, зритель успевал -- не мыслью, а чувством -- внутренно проверить себя: а как бы я поступил на его месте? Эта сцена западала в душу навсегда. Каждая деталь качаловской игры была насыщена чувством интимного доверия к зрителю.