Сборник: стихи и письма
Шрифт:
Азовское море
Сергей БОБРОВ
Сергей Павлович Бобров (1889-1971) жил долго и несчастливо. Успел побывать участником кружка по изучению поэтического ритма под эгидой Андрея Белого, руководителем литературной группы "Центрифуга", в которой начал творческий путь Пастернак, автором исследований по теории и истории (Пушкин, Языков) русского стиха - и одной из первых в России антиутопий ("Восстание мизантропов"), крупным специалистом по экономической статистике, ссыльнопоселенцем под Кокчетавом (попал рано, в 1934-м, потому и уцелел), переводчиком Вольтера, Стендаля, Шоу, Диккенса, известным популяризатором математических знаний (до сих пор не потеряли значения его книги для детей "Волшебный двурог" и "Архимедово лето"), мемуаристом и даже "старейшим советским писателем" (в издательской аннотации к автобиографической повести "Мальчик"). Но прежде всего Сергей Бобров был выдающимся поэтом.
Начав с не лишенных изящества символистских опытов:
Мечта стоит, как облако, в эфире, И страж-поэт пред ней влачит свой плен; Не сосчитать прерывистых измен, Не обуздать плененной духом шири...–
он довольно быстро расходится с Белым, которого вначале боготворил (письма Боброва Белому опубликованы К.Постоутенко в альманахе "Лица", 1993, вып.1), отдает дань ортодоксальному футуризму:
Барновинные дерева, заростинные, Ручьеватые передождики, клюхоть...–
и уже к 1916 году приходит к вполне индивидуальному стилю, явному в третьей и последней поэтической книге "Лира лир" (1917). В последующее пятилетие - годы наиболее активного творчества - окончательно складывается поэтический облик Боброва, со свойственными ему легкой деформацией синтаксиса, исчезающей рифмой, своеобразной ритмикой на грани метрического и свободного стиха (а подчас, как, например, в "Силе мученья", позволяющей поставить вопрос о русском логаэде)... И в эти же годы Бобров постепенно исключается из литературы. "Я бился как рыба об лед, ... чувствовал себя никому не нужным, еле терпимым, презираемым, чувствовал, что все, на что я убил свою жизнь, было диким и бессмысленным фантазерством, все было без толку и невпопад," - напишет он об этом периоде своей жизни в 1940 году (РГАЛИ, ф.631 оп.15 ед.503 л.10-11).
Стихи Боброва 1930-50-х гг. по форме становятся как будто более традиционными - а вернее будет сказать, что экспериментальная их сторона уходит вглубь, становится незаметной беглому взгляду. Как и произведения 20-х, почти все они никогда не публиковались - кроме наименее, на наш взгляд, интересной поэмы "Евгений Делакруа". И в последние годы о Боброве не вспомнили: один текст в антологии "Огонька", составленной Е.Евтушенко, три стихотворения в сборнике "В Политехническом вечер новой поэзии..." (М.: Мос.рабочий, 1987, сост. Вл.Муравьев) да еще в репринтной антологии Ежова и Шамурина 16 текстов символистского периода, не дающие о поэте никакого представления. Объяснять такую забывчивость, как это сделал как-то (в частной беседе) Лев Озеров, вечной неуживчивостью поэта, который успел поссориться со всеми, с кем только можно, нам кажется излишним. Скорей всего, виновата просто короткая память.
Д.К.
Из неопубликованного
(РГАЛИ: ф.2554 оп.2)
По сю пору недостаточно ясно,
Но точней - и быть нельзя;
Что за холод колючий и дикий!
Шарманка моя, шарманка,
Коричневая ручка и чернила:
Немыслимо нам с Вами сыграть ничего
Ни приятнее, ни веселей.
Когда все спокойные рыла
Отдыхают в тепле:
Мое беспокойство - извольте - смыло
Мой профиль на голосе моем.
Только один мог бы, один,
Только один...
Мог бы догадаться: что я и как,
Но он... не знаю, не знаю,
Уж не помер ли милый мой друг.
1916
Как и чем рассказать это,
Эту гладь, свободу и тоску.
Мне кажется: помнил некогда
Теперь же припомнить.
– мне -
Так вот - каждая минута несет
Отдельный отчетливый упрек,
Ясное страстное имя,
Которому имени нет.
Что до того, искренно ли, я ли
Представил себе всего страха боль,
Нет, все пришло сурово и равнодушно,
Я только могу за душой следить.
1917
Уста кровавы и пламень суровый
Ударится в колокол птица
И мертвая упадет,
И ей отвечает важный,
Отдаленный, глубокий звук.
Не так ли в это сердце,
Вспыхивавшее при огне
Далеких пожаров и криков
И выстрелов ночных,
Теплый, в воздухе со свистом
Стрижом игравший взгляд
Ударяет неистовой
Ласке таинственно рад.
И вот он лежит, как птичка,
В моих жадных руках,
Как месяц, обходит кругом
И тонет в моих глазах,
Над ним загорается важная
И темная мысль моя,
Ему отвечает нежная
Жалобная свирель стиха.
1920
Мира горим негасимым громадам
В пляс странный руки,
Цветы глубиною,
Бурно и звонко тонет утро
В глаз изменяющийся простор.
Сердце бросая отроги замира,
О, пронзительнейшая ясь.
Мир невозможно падает в губы,
Струи огня, языки дождя.
Это - творения единое кипенье,
Птицы единственной долгий свист:
Румянец услышишь ли,
Тонкие пени,
Губ неприметный
Ломкий очерет.
Входишь, дрожа, радуясь: - влага,
Чуть колеблется вечерней мглой,