Сборников рассказов советских писателей
Шрифт:
— Я стучал. Мне никто не ответил. Что здесь происходит? — объясните, пожалуйста. Я имею право знать как директор…
— Играем в «пристенок», — спокойно ответила Лидия Михайловна.
— Вы играете на деньги с этим?.. — Василий Андреевич ткнул в меня пальцем, и я со страху пополз за перегородку, чтобы укрыться в комнате. — Играете с учеником?! Я правильно вас понял?
— Правильно…
— Ну, знаете… — Директор задыхался, ему не хватало воздуха. — Я теряюсь сразу назвать ваш поступок. Это преступление. Растление. Совращение. И еще, еще… Я двадцать лет работаю в школе, видывал всякое, но такое…
И он
Через три дня Лидия Михайловна уехала. Накануне она встретила меня после школы и проводила до дому.
— Поеду к себе на Кубань, — сказала она, прощаясь. — А ты учись спокойно, никто тебя за этот дурацкий случай не тронет. Тут виновата я. Учись, — она потрепала меня по голове и ушла.
И больше я ее никогда не видел.
Среди зимы, уже после январских каникул, мне пришла на школу по почте посылка. Когда я открыл ее, достав опять топор из-под лестницы, — аккуратными, плотными рядами в ней лежали трубочки макарон. А внизу в толстой ватной обертке я нашел три красных яблока.
Раньше я видел яблоки только на картинках, но догадался, что это они.
Александр Рекемчук
Старое русло Клязьмы
С тех пор как до Хрюнина пошла электричка, и у воды, у леса нагородили фанерных щитов со словами «зона отдыха», а на том берегу водохранилища выстроили пансионат, — стало это место очень людным и модным.
И хотя Порфирьевы накинули к прежнему тридцатку за сезон, все равно им от дачников не было отбоя. Но пустили они опять прежних, тех, что жили и в прошлое лето и в запрошлые лета. Как-то привыкли к ним, и обижать людей не хотелось — ведь и те, в свою очередь, никогда и ничем не обижали хозяев.
Две семьи.
Первая — Зинченки, семеро, из них трое детей, две бабки, жена-врачиха, а сам работает в министерстве, и, похоже, не последний он там человек, потому что каждое утро за ним приезжает в деревню служебная машина, а вечером привозит обратно, туда-сюда шестьдесят километров. Мужчина, однако, не гордый. Под выходные надевает обноски, резиновые сапоги, нароет червей на помойке, схватит удочки — и на берег. Сутками сидит, глядит на свои поплавки. Ничего, конечно, не поймает, ну, разве дурачок-окунишка прицепится или же ерш сопливый, про которого в шутку говорят, что из него одного семь ведер ухи сварить можно. И все равно, как идет рыбак домой — лицо довольное, прямо-таки расплывается от блаженства, отдохнул человек, подышал свежим воздухом. А ведь когда намедни прикатил из Москвы — весь был серый, и глаза, как у волка, злы.
Детвора с утра до ночи не вылезает из воды, купается. Бабки — одна мужнина мать, другая женина — малость погрызутся на кухне, потому что одна у них портативная газовая плитка на двоих, да вместе и потопают в лес по грибы: грибов в лесу много, хотя теперь там и зона отдыха, играют оркестры, торгуют буфеты, и натоптано там, и намусорено, и нагажено, а грибов пропасть — особенно шампиньонов, ведь они даже любят, где мусорно.
Врачиха — той не видно и не слышно: все спит. Знает, что полезно.
Еще с ними собачонка Джина, такса кривоногая.
Словом, большая семья. Занимают две комнаты и левую веранду.
В третьей комнате, куда вход через правую веранду — там другая семья. Он да она,
Рыбу он, Григорий Аронович, не ловит, по грибы не ходит. Только вечером сядет на берегу, откуда хорошо видно, как заходит солнце, и смотрит-смотрит…
Самим же хозяевам — всего их пятеро — пришлось, конечно, потесниться.
В доме осталась несданной одна лишь комната, боковушка, в которой жила баба Нюра, вдовствующая с тридцатого года. Она к себе в боковушку и своих-то не больно пускает, не то, что чужих. Там у нее опрятно и чисто, лежат на полу самой же плетенные половики, а весь красный угол увешан иконами в бумажных цветках, горит лампада. Баба Нюра всерьез богомольная, каждое воскресенье ездит в Троице-Сергиеву лавру.
Она, баба Нюра, приходится не матерью, а тещей хозяину, Матвеичу. И он сам не Порфирьев, а Родькин. И жена его, Кланя, бабы Нюры дочка, с тех пор, как в войну она расписалась с Матвеичем, тоже стала Родькина. Но никто в деревне этой фамилии не признает, зовут по-старому — по двору, по усадьбе, по бабкиному покойному мужу — Порфирьевы. Прилепилось. И Матвеича запросто кличут в деревне Порфирьевым. Только на работе, на заводе, он опять Родькин. Матвеич на это, впрочем, не обижается, потому что он — примак, влазень, вошел женитьбой в чужой дом, в чужую деревню.
Годов им с Кланей поровну, по сорок семь. Летом, когда въехали дачники, они перебрались на чердак.
Матвеич с Кланей тоже родили дочку, Раису, одну-единственную, как и сама Кланя у бабы Нюры. Раисе девятнадцать, она уже год как замужем за Витькой Баландиным, из Тетерина, что на том берегу водохранилища, невдали. Витька тоже пошел примаком в большое порфирьевское хозяйство. Раиса теперь беременная, на седьмом месяце. Они с Витькой вселились на лето в неотапливаемый флигелек.
Короче говоря, каждый нашел свое место, свою крышу, никому не было худа — ни хозяевам, ни постояльцам.
Так бы и осталось до конца августа, когда съезжают дачники, если бы не одна непредвиденность.
Теплым вечером в Хрюнино прикатил красный «Запорожец», новой модели, очень потешный в своем стремлении походить на взаправдашний богатый автомобиль.
За рулем сидела барышня, рядом с ней другая, обе в легких сарафанчиках. Одна беленькая, другая черненькая — да, видно, обе крашеные.
Они вылезли из машины и пошли по дворам. Ходили-ходили. Добрались до Порфирьевской калитки.
— Здравствуйте, — напали они, когда Матвеич и Кланя вышли им навстречу. — Можно видеть хозяев?