Сборников рассказов советских писателей
Шрифт:
Подойдя к столику, за которым сидели старики, Жанис с неподдельным отвращением взглянул на пивные бутылки. Оскар Звейниек спросил его без всяких обиняков, без всяких разглагольствований о погоде и рыбной ловле:
— Где Кнабис?
Жанис махнул рукой и сказал:
— С Кнабисом — пиши пропало, вряд ли мы его еще увидим. — Он еще раз махнул рукой, показав таким образом, как больно ему говорить о Кнабисе. Убедившись, что старики больше ни о чем ином не собираются его расспрашивать, Жанис отошел и стал в дверях, потому что работал в «банке» швейцаром и должен был присматривать, чтобы какой-нибудь пьянчуга, не дай бог, не высадил бы дверь. Высадит, что тогда?
Оскара Звейниека Жанисов ответ, разумеется, не удовлетворил, потому что, если один человек ясно и определенно о чем-то спрашивает другого, а этот другой темнит,
Екаб Кугениек, который жил на Корабельной улице, тоже не мог взять в толк — то ли загнулся Кнабис, то ли утоп, то ли женился…
И только Бенедикт Веинь, который жил на Ветряной улице, ничего по этому поводу не высказал, потому что свой рот он открывал лишь для еды и выпивки и болтовней себя не утруждал. И то сказать — зачем? Слова-то, как ветер, сорвались с языка да исчезли, проку от них никакого. Разве кто сумел доказать свою правоту словами? Может, кто рыбу сумел болтовней вернуть, когда она удрала из сети, или с помощью болтовни кто-то стал умнее? Нет, только дурь свою всем показал да неприятности нажил. Как убедить кошку, чтоб не шкодила? Умными речами? Нет, только горчицей под хвостом намазать. Ну, а рыба? Разве ее поймаешь трепотней? Нет, надо выйти в море и ловить. От болтовни до дела, от хотенья до уменья — все равно, что от берега до горизонта — целое море пролегает. Одни болваны такого понять не могут.
А так как Бенедикт Веинь ничего не сказал, то снова высказался Екаб Кугениек. У него, дескать, неспокойно на душе оттого, что нигде не видно Кнабиса, и тут же прибавил, что душа, конечно, не то слово, но другого, достойного Кнабиса слова, он подыскать не может, потому что Кнабис не какой-нибудь горлодер, который орет во всю глотку, кишки надрывает, у Кнабиса сердце есть. Стало быть, душа — она сама по себе, а бог и баптистский проповедник Теодор Маритис, к примеру, — сами по себе. Душа — это все хорошее в человеке. Люди-то не только едят, пьют и говорят, но также поют и танцуют. Это уже кое-что значит. Так вот, хорошее есть в каждом человеке, но научить человека отдавать хорошее другим — это уже искусство, это и есть душа. Все мы знаем, что Кнабис не какой-нибудь там святоша или ангел с розовыми щечками и небесно-голубыми глазками. Кое-какие грешки за ним водились, а у какого порядочного человека их нет? О том, что Кнабис — душа поселка, каждой собаке известно, не зря, когда он идет по поселку, ни одна не тявкнет. Эти твари кое-что смыслят в делах человеческих. Такой пес поглядит на человека и враз поймет, труслив он, как заяц, или хвастлив, как индюк, или жуликоват, вроде кота, или воображает о себе, вроде гусака, или добрый малый с сердцем и душой — каким был Кнабис. Такой псина поглядит на человека и поймет, что он не прохвост, на друзей своих не клевещет, не поступает в жизни нечестно. В общем, в таких делах собаки разбираются — доброго человека следует защищать и нельзя ему причинять зло.
Меж тем Оскар Звейниек, у которого все еще не было никакой ясности насчет Кнабиса, заглянул к буфетчице Румбулиете.
Румбулиете была ходячей поселковой газетой. Она знала решительно все, в особенности то, что касалось всяких страшных историй. Часами она могла рассказывать, как такого-то задавила машина, а в машине сидел брат третьей жены свекра дочери директора хозяйственного магазина, а вот такой-то наступил во время купания на разбитую бутылку, перевязал раненую ногу, снова пошел купаться и утонул, как на такого-то свалилась сосулька с крыши и пробила череп, он испугался и помер. Послушаешь ее пять минут и поймешь, что на свете ничего иного не происходит, как только убийства, изнасилования и отравления газом из-за несчастной любви. Все-то Румбулиете знала, все-то Румбулиете понимала, одного понять не могла — из-за чего повесился ее собственный муж. Каждому встречному и поперечному она твердила:
— Ну зачем ему понадобилось вешаться? Зачем, я вас спрашиваю? Что ему мешало жить? И ведь такой хороший был человек, работящий. Мыл полы в доме, готовил завтрак для всей семьи, обед и ужин. Не позволял купить мне ни пылесос, ни стиральную машину, потому что все делал сам, даже мои платья гладил так, как не сумела бы ни одна женщина. На что ему было жаловаться? Не пил, не курил. Ну зачем ему понадобилось вешаться? Никак не пойму!
Оскар Звейниек оказал ей то, что ему сообщил Жанис, — дескать, с Кнабисом дело дрянь.
У Румбулиете лицо до того
— Что-о-о? Неужели правда? Я в этом была почти уверена. Иду я вечером в магазин и встречаю Кнабиса. Вид у него, надо сказать, самый несчастный. Идет и на землю ни разу не глянет, все вверх, вверх… на ветки… Ну точно, мой бедняжка муженек, перед тем, как повеситься. Только на деревья, только на одни деревья и глядел, будто подыскивал ветку покрепче. Само собой, я не утерпела и без всяких спрашиваю Кнабиса:
«Уж не задумал ли ты повеситься, что все на ветки глядишь?» Думаете, что он мне ответил? Он ответил, что так оно, пожалуй, было бы лучше, потому что он запутался в своей жизни и не может выпутаться. А сам грустный такой, чуть не плачет. Ну точно — мой муженек перед тем, как повеситься. Ах, господи, господи! Зачем это ему понадобилось? Он ведь так красиво пел, будто в опере. Так уж и быть, вам скажу, но только между нами: во всем виновата буфетчица Амалия, у нее с Кнабисом был роман, а она взяла да вышла замуж за Жаниса. Страшно жить в этом мире, страшно! Человек так прекрасно дел, совсем, как в одной опере, изумительной опере, и зачем ему нужно было на эти самые ветки глядеть? Я ведь ему говорила: не глядите, не глядите, ничего из этого хорошего не выйдет! Да разве меня кто-нибудь слушает? — И Румбулиете принялась плакать. Достав пару носовых платков, долго сморкалась и утирала слезы. Она оплакивала Кнабиса, своего мужа и вообще всех погибших, С к ним в придачу еще и тех, кто наверняка плохо кончит, если не станет слушаться ее советов. Но обнаружив, что старики не плачут вместе с нею и никакого коллективного рыдания не получится, ушла. Ушла искать какое-нибудь чувствительное сердце, которому можно было бы сообщить весть о новом несчастье и с которым вместе можно было бы поплакать.
А вот Екаб Кугениек насчет оперы думал иначе, нежели Румбулиете. Ему эту оперу пришлось случайно посмотреть по телевизору. Сперва какая-то тощая особа сообщила о том, что сейчас будет показано выдающееся произведение оперного искусства, что телезрители увидят и услышат нечто изумительное и неповторимое, от чего у нее самой замирает сердце; она уверена, что телезрителя будут в восторге. А минуту спустя Кугениек увидел и услышал это изумительное и неповторимое произведение. На экране появились два толстых мужчины и дородная дама лет за пятьдесят и принялись истошно вопить о любви, которая их всех троих загубит, все они умрут от чахотки. Троица эта так безбожно верещала, что несчастный телевизор не выдержал и вышел из строя, да так основательно, что даже рижские мастера не могли его отремонтировать целых полгода. С тех пор Екаб строго-настрого запретил домочадцам смотреть телевизор, когда там показывают оперу, и своим друзьям посоветовал поступать так же, потому что, спору нет, Кнабис из «банки» лучше сотни опер.
В опере, конечно, старики мало чего смыслили, во дело не в этом. Их, сказать по правде, потрясло сообщение Румбулиете, хотя очень-то верить ей не стоило, однако зерно истины в ее словах частенько бывало, совсем уж напрасно она, пожалуй, не скажет. К примеру, с ее мужем — ведь он и в самом деле повесился, да и по части ужасных историй она была дока, вроде самого Вельзевула. Что ни говори, если бы Кнабис был жив, он, конечно же, находился сейчас в «банке» и пел, но его, увы, не было. Это могло означать только одно — с ним случилось несчастье.
И старики пришли к решению — какой бы смертью Кнабис ни помер, похороны ему следует устроить самые что ни на есть пышные, и на похоронах ни в коем случае не плакать, а, наоборот, петь песни, которые он особенно любил и пел в «банке», когда был в хорошем расположении духа. На похоронах следует сказать речь, и сказать именно то, что думаешь, ведь Кнабис был таким человеком, что на его похоронах грешно себе не позволить говорить правду. И хотя еще не было вполне ясно, когда и какой смертью умер Кнабис и умер ли он вообще, Оскар Звейниек уже думал о том, чтобы заранее составить надгробную речь. В произнесении таких речей у него был немалый опыт, ведь он похоронил не одного своего друга и говорил над их могилами речи. В похоронах нет ничего страшного — здесь собираются вместе оставшиеся в живых, чтобы добром помянуть покойного и еще раз поразмыслить над самой что ни на есть простой вещью на этой старой и доброй земле: ничто не вечно под луной.