Сцены из жизни провинциала: Отрочество. Молодость. Летнее время
Шрифт:
Шерсти набралось столько, что кипы ее переполняют сарай. Дядя Сон обходит их с трафаретом и штемпельной подушечкой, проставляя на каждой свое имя, название фермы, сорт шерсти. Еще через день появляются огромные грузовики (как они перебрались через песчаное русло Бушменской реки, в котором даже легкие машины и те увязают?), кипы укладывают в них, и грузовики уезжают.
Это повторяется каждый год: приключение, волнение. И так всегда и будет: нет причин, по которым этому мог бы прийти конец, – существовали бы сами годы.
Секретное и священное слово, которое связывает его с фермой, таково: «принадлежать». Когда он выходит в вельд один, то позволяет себе негромко сказать: «Я пришел с фермы». Во что он действительно верит, но чего не произносит
Он никому этого не говорит, потому что такую фразу очень легко понять превратно, легко обратить в ее противоположность: «Ферма принадлежит мне». А она никогда ему принадлежать не будет, он навсегда останется здесь не более чем гостем: и понимает это, и принимает. От мысли о том, что он мог бы и вправду жить в Фоэльфонтейне, называть ферму своим домом и больше не спрашивать разрешения делать то, что ему хочется, у него начинает кружиться голова, и он эту мысль отгоняет. «Я принадлежу ферме»: дальше этого он пойти не готов, даже в самой что ни на есть глубине души. Но в той же самой глубине он знает то, что знает и ферма: на самом деле Фоэльфонтейн не принадлежит никому. Ферма больше любого из людей. Ферма существует от века до века. Когда все они умрут, когда даже фермерский дом обратится, подобно краалям на склоне горы, в руины, ферма так и останется здесь.
Как-то раз – далеко от дома, в вельде – он наклоняется и вытирает ладони в пыли, словно омывая их. Это ритуал. Он совершает ритуал. Он еще не знает пока, что такое ритуал, и все же радуется, что никто его не видит и никому про это не расскажет.
Принадлежность ферме – его тайная доля, доля, с которой он появился на свет и которую радостно принимает. Другая его тайна состоит в том, что, как бы он этому ни противился, он все еще принадлежит своей матери. Для него не секрет, что две эти зависимости приходят в столкновение. Как не секрет и то, что на ферме хватка матери ослабевает больше, чем где бы то ни было еще. Неспособная, будучи женщиной, охотиться, неспособная даже выходить в вельд, она попадает в проигрышное положение.
У него две матери. Дважды рожденный: один раз женщиной, другой – фермой. Две матери – и ни одного отца.
В полумиле от фермерского дома дорога разветвляется, левая идет к Мервевиллю, правая к Фрейзербургу. А в развилке лежит кладбище: участок земли, обнесенный оградой с воротами. Над кладбищем господствует мраморное надгробие дедушки; вокруг него теснится около дюжины других могил, пониже чином и попроще, с надгробиями из аспидного сланца – на одних выбиты имена и даты, на других и того нет.
Дедушка – единственный здесь Кутзее, единственный, кто умер в семье с того времени, как ферма стала ее собственностью. Здесь он закончил свой путь, человек, начавший как уличный торговец в Пикетберге, затем открывший магазин в Лайнгсбурге и ставший там мэром города, а затем купивший отель во Фрейзербург-Роуде. Он лежит здесь, погребенный, но ферма по-прежнему принадлежит ему. Дети его снуют по ней, точно карлики, и внуки тоже – карлики среди карликов.
По другую сторону дороги находится еще одно кладбище, неогороженное, кое-какие из его могильных холмиков выветрились настолько, что кажется, будто земля впитала их в себя. Здесь лежат слуги и батраки фермы, череда их восходит к самому Ауте Яапу, а от него тянется дальше в прошлое. Те могильные камни, которые еще стоят, не несут на себе ни дат, ни имен. И все же здесь он испытывает благоговейный трепет, больший, чем среди сгрудившихся вокруг его деда поколений Боутсов. К привидениям это чувство никакого отношения не имеет. В Кару никто в привидения не верит. Тот, кто умирает здесь, умирает раз и навсегда: муравьи растаскивают его плоть, солнце выбеливает кости, тем все и кончается. И однако же, когда он обходит эти могилы, ему становится не по себе. Глубокое молчание исходит из земли, такое глубокое, что оно кажется гулом.
Ему хотелось бы, чтобы, когда он умрет, его похоронили на ферме. Если ее хозяева не согласятся на это, пусть тогда его сожгут, а пепел развеют здесь.
Еще одно место, в которое он каждый год совершает паломничество, – это Блумхоф – там стоял самый первый фермерский дом. Теперь от него остался только фундамент, никакого интереса не представляющий. Когда-то перед домом был пруд, питаемый подземным источником, однако источник этот давно пересох. От разбитых здесь некогда огорода и сада не осталось и следа. Но рядом с источником выросла из голой земли да так и стоит огромная одинокая пальма. В ее дупле поселился рой пчел, маленьких, черных и злющих. Ствол пальмы почернел от дыма костров, которые в течение многих лет разводят здесь люди, приходящие, чтобы отнять у пчел мед; однако пчелы не улетают, они так и продолжают собирать нектар – бог их знает, где они находят его на этой сухой, серой земле.
Ему хотелось бы, чтобы пчелы, когда он навещает их, понимали, что он приходит с чистым сердцем, не воровства ради, но желая отдать им дань уважения. Однако стоит ему приблизиться к пальме, как пчелы начинают гневно жужжать, а затем на него налетают, норовя отогнать, их передовые посты – как-то раз ему пришлось даже с позором удирать по вельду от преследовавшего его роя, виляя из стороны в сторону и отмахиваясь руками, спасибо еще никто этого не видел и не посмеялся над ним.
Каждую пятницу на ферме режут овцу. Он отправляется вместе с Росом и дядей Соном, чтобы выбрать ту, которой предстоит умереть, а после смотрит, как на не видном из дома месте за сараем, отведенном для забоя скота, Фрик берет овцу за ноги и прижимает их к земле, а Рос безобидным с виду карманным складным ножом перерезает ей горло, потом оба крепко держат животное, которое бьется, дергается, кашляет, пока из него струей бьет кровь. Он продолжает наблюдать за Росом, который свежует еще теплый труп, и подвешивает тушу к ветке гевеи, и вспарывает живот, и вытягивает, складывая их в тазик, внутренности: большой, синий, набитый травой желудок, кишечник (Рос выдавливает из прямой кишки последний помет, от которого сама овца избавиться не успела), сердце, печень, почки – все, что крылось внутри овцы и кроется внутри него.
Тем же самым ножом Рос и ягнят кастрирует. И за этим он наблюдает тоже. Юных ягнят с их матерями загоняют в загон. Там Рос расхаживает среди них, хватая ягнят, одного за другим, за заднюю ногу, прижимая их, отчаянно блеющих от ужаса, к земле и вскрывая мошонки. Голова его резко опускается вниз, он сжимает зубами яички, вытягивает их наружу. Они походят на двух маленьких медуз, за которыми тянутся синие и красные кровеносные сосуды.
Рос отсекает заодно и хвост ягненка и отбрасывает его в сторону, оставляя окровавленный обрубок.
Рос, с его короткими ногами, в мешковатых, ношеных-переношеных, обрезанных ниже колен штанах, домодельных башмаках и драной шляпе, шаркая, точно клоун, бродит среди ягнят, безжалостно уродуя их. Под конец операции ягнята встают, израненные и истекающие кровью, рядом со своими матерями, не сделавшими ничего, чтобы их защитить. Рос складывает нож. Работа сделана, он улыбается, коротко и криво.
Обсудить увиденное ему не с кем. «Зачем ягнятам отрезают хвосты?» – спрашивает он у матери. «Потому что иначе у них под хвостами заведутся мясные мухи», – отвечает она. Оба притворяются – оба знают, о чем на самом деле был задан вопрос.
Однажды Рос дал ему подержать свой складной нож, показал, с какой легкостью тот перерезает волос. Волос даже не согнулся, просто распался на две половинки от легчайшего прикосновения ножа. Рос точит его каждый день – плюет на оселок и водит по нему ножом взад-вперед, легко, едва касаясь камня. То же и с лопатой Роса: он столько раз точил ее, рубил ею корни и снова точил, что от лезвия лопаты осталась лишь полоска стали в дюйм-другой шириной, а деревянный черенок ее стал гладким и почернел от впитавшегося в него за долгие годы пота.