Счастье Анны
Шрифт:
— Я здесь живу, — остановилась Анна у ворот.
— Скоро ли… я увижу вас? — спросил он, целуя ей руку.
Анна заколебалась:
— Когда… когда вы захотите этого.
— Спасибо вам.
Анна вбежала наверх, как можно тише открыла дверь и прошла в свою комнату. Раздеваясь, она думала о том, есть ли какое-то глубокое чувство между Вандой и Дзевановским или только мимолетный роман.
ГЛАВА 2
Дзевановский еще стоял с минуту на тротуаре и курил, как бы ожидая возвращения Анны. Он был искренен с ней, говоря, что она произвела на него сильное впечатление, и он действительно не мог проанализировать это странное чувство. Он никогда не охотился на женщин. Если такое определение
Честно говоря, ему нравилось это принуждение, и он поддавался очередному нажиму без сопротивления до тех пор, пока данный план не перечеркивался силой обстоятельств. Одним из основных факторов всех его неудач было, несомненно, его хроническое отсутствие воли, и Дзевановский давал себе в этом отчет.
— Моя воля — незаряженный аккумулятор, — сказал он как-то Ванде. — Напряжение этой воли выражается ничтожным током, неспособным ни к постоянному действию, ни к внезапному взрыву.
А Ванда как раз меньше других женщин умела и хотела подпитать его энергию. Она, правда, иногда говорила:
— Тебе нужно написать исследование об интеллигенции. Обязательно займись этим.
Но уже назавтра она забывала об этой необходимости и просила, чтобы он сделал новый перевод Гомера или добился должности в «Мундусе». Импульсы были слабыми и разных направлений, поэтому не давали никаких результатов. А Дзевановский чувствовал, что под воздействием иного, более сильного и последовательного влияния нашел бы достаточно сил для той или иной деятельности. Ванду, однако, это не интересовало. Ей хотелось иметь его для себя, исключительно для себя, чтобы он всем своим существом концентрировался на их связи, чтобы думал для нее и возле нее, чтобы она была как бы антенной для его чувств и мыслей. Просто, как утверждал ее муж, была дионеей, таким экзотическим липким цветком, который ловит своими лепестками неосторожных насекомых и питается ими. Ванда и представляла собой дионею, прекрасное насекомоядное растение, которое питается посредством раскрытого цветка. Раскрытые уста для поцелуя, раскрытые красные влажные уста, когда она слушает кого-то. В ее лености, в ее медленных движениях и в бессильно звучащем голосе таилась та неведомая, необъяснимая сила, которая парализует, гипнотизирует, притягивает.
Дзевановский, по крайней мере, не стремился освободиться от ее ауры. Он не любил ее, хотя чувствовал блаженство принадлежности, а если бы она любила его, можно было бы сказать, что он только позволял любить себя. Однако сантименты Ванды он никак не мог бы назвать любовью. Это было что-то совсем иное, что можно было бы назвать эксплуатацией, если бы это слово не было таким жестоким. В своем стремлении к постоянному анализу Дзевановский тысячи раз углублялся в лабиринт тех нитей, которые сплетались в узел их романа. Неутомимо идя вдоль каждой ниточки, он находил бесчисленные клубки и бережно размещал их в неисчислимых ящичках, но, когда уже, казалось, все было готово, внезапный порыв Ванды, один ее неосторожный взгляд или слово разбивали в прах всю конструкцию. И снова было непонятно, что зачем, где чего начало и в чем смысл. Был он, правда, наблюдательным, чтобы обнаружить источники перемен Ванды. Соприкосновение с каждым человеком, с каждой книжкой, с каждым событием отзывалось в ней тотчас же, как на чувствительном клише.
Все это в Ванде импонировало ему. Не своей объективной значимостью, поскольку мерой значимости он не расценивал ни людей, ни явлений, а внутренним богатством, разнородностью, множеством, непостоянством, непрерывной эволюцией, ни цели которой, ни направления он не мог определить. Если Щедронь отказывал своей жене в какой бы
— Я люблю в ней не человека, — яростно защищался Щедронь, — ведь человека в ней нет. Я люблю женщину.
— Физиологический экземпляр?
— Нет. Физиологический, психический, словом, все.
— Не понимаю, — качал головой Дзевановский, и на этом, как правило, заканчивались их беседы.
Дзевановский никогда не мог понять, отвечает ли Ванда хоть в какой-то мере чувствам мужа, живет с ним или нет… Интерес Дзевановского в этом направлении вытекал не из ревности любовника, не из претензии, чтобы она принадлежала только ему. Он хотел лишь создать образ психики и природы Ванды.
Связь их продолжалась уже несколько месяцев. Началась она почти случайно, а утвердилась, как казалось Дзевановскому, надолго благодаря сильной заинтересованности и чувствам. Обе стороны с этой точки зрения соответствовали друг другу по темпераменту, обе не знали и не искали поглощающей страсти, а находили осознанное блаженство, которое можно было впитывать, созерцать, переживать и пить каплю за каплей.
С Вандой было ему хорошо еще и потому, что она ничем не нарушала его покой, а покой был для него, пожалуй, единственной необходимостью. С детства он привык к нему в пустом доме родителей. Отец появлялся редко. Занимаясь строительством железной дороги в Сибири, он приезжал в Варшаву в течение года на несколько недель. Мать отбывала дважды по нескольку лет тюремное заключение за свою политическую деятельность, а когда была дома, то ее присутствие ничем не нарушало тишину и установленный порядок, так как она много работала, закрываясь в своей комнате. Воспитание детей, хотя и осуществлялось точно в соответствии с указаниями матери, было поручено исключительно мисс Трусьби, пожилой, выцветшей даме, которая сблизилась с пани Дзевановской на каком-то международном съезде, где они так подружились, что мисс Трусьби покинула Лондон и согласилась принять должность воспитательницы в Варшаве. Марьян помнил, что эти женщины придерживались совершенно разных политических взглядов: мать была социалисткой, мисс Трусьби — либералкой, однако в вопросах воспитания они были единодушны.
Это воспитание основывалось на раннем просвещении, на исключении всякого рода лицемерия, на абсолютной правде. Вопросы детей никогда не оставались без ответа, соответствующего действительности, по мнению старших. Человеческое добро и зло не облекалось в какую-то тайну. Дети рано знали, что нужда порождает преступления, что мир несправедлив, а религия служит для удержания масс в смирении. Проходя возле костела, они с жалостью смотрели на эти покорные массы и разницу, которую замечали между своими опрятными костюмчиками и убогой одеждой людей из этой толпы, объясняли себе темнотой верующих. В сфере полового воспитания у них не возникало вопросов. Девятилетний Казик и шестилетний Марысь присутствовали в спальне матери, чтобы, по ее желанию, видеть, как появляется на свет маленькое красное и плачущее существо, их новая сестричка Иренка. На обоих мальчишек, а особенно на Марьяна, эта картина произвела страшное впечатление, и потом Марьян еще долго просыпался ночью с ужасным криком. Он рос с убеждением, что жизнь жестока, несправедлива и сурова, что лучше всего держаться от людей как можно дальше.
Отец умер, когда Марьяну исполнилось только восемь лет, а мать — пятью годами позднее. Если он не прочувствовал слишком тяжело ее смерти, то это было лишь результатом их взаимоотношений. Пани Дзевановская никогда не баловала детей, никогда не болтала с ними просто так, и те краткие минуты, которые могла посвятить им, использовала для серьезных разговоров, на выяснения, указания и замечания. Это была рациональная воспитательная система, пожалуй, даже официальная. Мать была просто инстанцией, к которой следовало испытывать не любовь и благоговение, а просто уважение и доверие. В меньшей степени те же чувства возбуждала мисс Трусьби, а когда обеих не стало, — тетушка Барбара Дзевановская.