Счастье Зуттера
Шрифт:
Была еще одна причина, по которой Зуттер затаил обиду на Йорга: тот заставил его осознать побудительный мотив своего писательства. Он писал, чтобы хоть и с опозданием, но оправдаться. Чтобы задним числом, мучаясь, убедить себя в своей правоте. Писания Зуттера были выражением отсутствия у него остроумия. В его архиве хранилась со времен процесса 1992 года папка под названием «Запоздалые остроты», в ней-то, семь лет спустя, он и рылся без особого желания, пытаясь напасть на след того, кто в него стрелял. Он обнаружил в ней заметки и несколько писем, по поводу которых ему оставалось лишь надеяться, что он их не отправил.
Мы встретились в пятницу вечером, после вынесения приговора, за столиком в ресторане Эмилио, постоянно
Прежде чем дать достойный ответ на твои выпады по адресу журналистского «цеха», который, как ты полагал, использовал тебя в корыстных целях и надругался над тобой, я попросил тебя прочитать вслух меню, так как мои очки не позволяли разобрать написанные причудливыми буквами слова, да еще в тусклом свете от свисавших с потолка рождественских украшений этого поистине пьемонтского заведения. Ты великодушно возвестил, что белые трюфели находит даже слепая свинья. А так как ничего другого, кроме белых трюфелей, не подавали, ты принялся рассказывать мне о трех единственно возможных способах их приготовления. Официант разразился сдержанными восклицаниями радости: он был страшно рад иметь дело со знатоками и приветствовал во мне одного из них. Похожая сцена разыгрывалась тут каждый раз; позже ты признался, что всякий раз заказывал только это блюдо, других в этот день тут не готовили.
Ты и впрямь настрадался от нашего брата, это так же верно, как и то, что сегодня ты не позволил им испортить белые трюфели. Чего только не начитался ты в дешевых газетенках и бесплатных листках этого чистенького города о подробностях твоей не знающей удержу сексуальной жизни. Сам ты ни о чем подобном и мечтать не мог. Твоя новая мастерская находилась вблизи города, в заброшенной бумагопрядильной фабрике, построенной в начале девятнадцатого века: папарацци облетали ее на вертолете, чтобы сверху — стрелками и кружочками — отметить место твоих любовных утех. Только им одним ведомыми путями этим стервятникам удалось раздобыть эскизы «модели» — это слово они язвительно заключали в кавычки; при этом бульварные листки демонстрировали даже некоторое искусство. Они сообщали, что мастер крупных коллажей снова вернулся к скромному искусству рисовальщика, и таким образом читатели и просто любопытствующие узнали, что голых женщин можно не только фотографировать, но и рисовать.
К сожалению, ты не сказал, что эти наброски обнаженного тела добавили тебе славы определенного сорта — как и то, чего ты добивался своими «дикарями in natura». «С холста на простыню», — гласил удачный заголовок в «Субито». «А не рисует ли фон Бальмоос спермой?» — еще один робкий вопрос, достойный нашего журналистского цеха. Тебе бы благодарить журналистов за то, что в ходе судебного процесса они сделали из тебя сексуального маньяка. Только такой тип мог представить убедительное в их глазах алиби. Одно из прекративших свое существование изданий как-то вполне к месту сообщило, что для тебя в порядке вещей отходить женщину пять раз кряду.Да за таким никакому искусству не угнаться! Ялу целиком подпала под власть твоей потенции, потому и отделалась двумя годами заключения.
Твое презрение воодушевляло тебя. Вино Pinot grigio, которое лучше всего подходило к трюфелям (на поздравления итальянца с удачным выбором ты ответил тоже по-итальянски, что придало тебе еще больше весу в собственных глазах), освежило твою память, но она все же кое-что с удовольствием опускала, например то, что бедолага Хельмут X., как показали свидетели, хотел заказать портрет своей жены «лучшему художнику этого города». «Этого города» — после того как ты с успехом выставлялся в галереях Милана, Нью-Йорка и Парижа!
Что общего имеет твое искусство, даже если оно выходит за границы страны, с весьма ограниченным пониманием влюбленной модели своей роли? В надлежащем месте было весьма хорошо известно, что ты больше не работаешь в жанре портрета и обращаешься к нему, если хочешь оказать кому-то любезность. Ты же не виноват, если ты, даже не прилагая особого труда, добиваешься большего, чем твои конкуренты! У тебя их нет, а от смущения перед обнаженным телом — бог ты мой! — ты избавился еще в четырнадцатилетнем возрасте. Тогда графическое изображение половых органов принесло тебе негодующее восхищение учителя рисования, а потом и признание бравых знатоков, которые спустя несколько лет решали вопрос о твоем приеме в высшую художественную школу. Уже в ту пору ты никого не пропускал мимо, и предположение, что человек, так хорошо изображающий гениталии, и пользоваться ими умеет, отнюдь не повредило твоей карьере.
«Он может делать с людьми все что хочет». И даже когда речь заходила об ответственности, суд не был к тебе особенно строг, так как и суду ничто человеческое не чуждо. Люди должны знать, с кем они связываются. Суд не выносил тебе частного обвинительного заключения, он тебя поощрил, никакой фонд, никакая премия не могли бы сделать это лучше. Самое действенное поощрение художника — это скандал, связанный с его потенцией.
Я больше не пишу портретов, напомнил ты Хельмуту X., человеку, далекому от искусства. После чего он в своем прямодушии начал упрашивать: его Ялу приходится тяжело, она заслуживает в день рождения самого дорогого подарка, это поможет ей обрести почву под ногами. Он не придумал ничего лучшего, как преподнести ей сюрприз. Школа, которую он прошел в ГДР, не подготовила его к определенным жизненным обстоятельствам.
До сих пор от тебя еще не требовали помочь человеку выжить. Компьютерщик, задумавший подарить своей жене-калмычке ее самое — такой, какой ее может изобразить только «крупнейший художник этого города»! Хельмут был готов сделать решительный шаг из Франкфурта-на-Одере в постмодернизм. А маленький портрет стоит не таких уж бешеных денег. Ты по-дружески назвал ему вполне приемлемую цену. Он расслышал лишь слово «по-дружески». Для слуха гражданина ГДР оно звучало обнадеживающе. В конце концов, он познакомился со своей женой под знаком «дружбы народов».
Этот неудачник все еще говорил о том, что «можно», а чего «нельзя». Простосердечный вспомогательный глагол «мочь» то и дело слетал с его языка. Он заключал в себе моральный принцип: товарищи всегда могут договориться, что «можно», а чего «нельзя». Но искусство может все, на что оно способно, и чтобы эту способность обрести, оно не признает запретов. В сокращенном виде эта формула звучит так: искусству дозволено все. Обыватели еще могут спорить по этому поводу — для нас, граждан мира, это нечто само собой разумеющееся.