Счастье
Шрифт:
Сны составляли все-таки лучшее время его жизни, и когда на него находила полоса таких снов, он веселел, едва мог дождаться ночи и спал запоем к удивлению Федосьи и к восхищению Фомы.
– Вот это ловко! Вваливай во все ноздри!
– говорил в таких случаях Фома, прислушиваясь к заливному храпу Никишки.
Никишка пробовал наниматься на места в город, но выжить там не мог.
Недели через три, когда его достаточно расшевеливали, заставляя бегать по хозяйским надобностям или выполнять непосильную работу, он увольнялся, приходил снова в избу отчима, ложился и говорил неизменное
– Умру я скоро!
– Подождем, авось оживешь, - шутил Фома.
И, отлежавшись, Никишка действительно оживал.
Постоянно напряженно думающий, Никишка отнюдь не был философом, способным забыть про еду. Ел он много и жадно, с завистью глядя на того, кто забирал лучшие куски обеда. Чаще всего это делал отчим Фома, и за это, а также за его вечные остроты над ним Никишка не любил Фому.
Почему-то во время обострения болезни он и среди бела дня видел в избе кучу летучих мышей; они вились над ним, отвратительно пищали ему в уши, раскрывая зубатые рты, и стучали в сизые маленькие стекла окон перепончатыми крыльями.
– Мышей-то летучих сколько, страсть!
– говорил он матери, копавшейся где-нибудь у печки.
– Ну, мышей! Выдумывай, шут те што! Ты с головой накройся, вот все и пройдет, - советовала Федосья.
Никишка накрывался, но все-таки слышал писк и трепыханье крыльев.
Зачем он жил, Никишка никак не мог понять, но жить ему страстно хотелось, жить полной, здоровой, заказанной ему жизнью, - и больше ничего он не хотел, и больше ни о чем он не думал.
III
Фома сам не охотился, хотя ружье, как лесник, имел. Зато к нему часто приходили охотники, доставляя ему небольшой доход.
Он угощал их молоком, ставил для них самовар, показывал места с дичью, причем всегда говорил, что это строго запрещено и он боится, как бы не "нагорело".
Охотники платили ему и за молоко, и за самовар, и за показ мест, и, наконец, самое главное, за то, что ему могло из-за них "нагореть". Почти всегда убивали они мало, потому что хороших мест для охоты в архиерейском лесу не было, но Фома после их посещения был очень доволен судьбою и всегда ругался с Федосьей из-за дележа.
Кроме городских охотников, к Фоме заходили и местные; этих он не любил: они ничего ему не давали, а норовили еще и наесться на его счет. Зато они были необходимы ему, как собеседники: покалякать Фома любил, но в лесу калякать было не с кем.
Чаще всех из охотников приходил к нему старичок, загрядчинский фельдшер, тот самый, который дал мудреное название Никишкиной болезни.
На другой день после прихода Никишки, когда щука была продана о.Никону (за нее Фома взял сорок пять копеек, но жене сказал, что тридцать четыре, и дал ей ровно семнадцать), после обеда прибрел и фельдшер.
Был он маленький седенький старичок - лет под семьдесят, но замечательно сохранившийся и бодрый. Весело говорил, еще веселее смеялся, сверкая обломками зубов и поводя по окружающим маленькими лукавыми глазками, и всегда приносил с собой на охоту бутылку водки.
Ходил он в картузе с ремешком и пуговкой наверху, в сером замызганном пиджаке и личных сапогах. Собаки у него не было, и охотился он больше по сухопутью.
Когда он приходил, то обыкновенно сообщал с первого же слова о каком-нибудь своем охотничьем подвиге за последние дни, подвиге большей частью фантастического свойства.
Так и теперь. Увидев возившегося около избы Фому, он закричал ему без предисловия:
– Вот штука-то! Верь не верь, а истинная правда! Прямо хоть в "Природу-Охоту" посылай. Иду это над Лучковым болотом - два черныга взмыло... Я это взял одного на прицел - здоровенный черныг!
– ке-эк звиздилякну! Понимаешь?! Голова - дрр... на траву, а черныг летит. Тот летит и этот летит, без головы-то, понимаешь? Смотрю я, рот разинул... Да что ж это такое, думаю!.. Шагов тридцать он так летел... Здравствуешь! Ей-богу, не вру.
– Когда же это ты так? Я и выстрела-то не слыхал, - недоверчиво ответил Фома.
– Вот, не слыхал! Над Лучковым болотом. Вчера дело было.
– Съел, что ли?
– Кого?
– Да черныга-то этого?
– А то ты думаешь тебе оставлю.
– Хоть бы лапку заднюю, посмотреть, что в ем за скус.
– Скус-то, брат, обыкновенный, утиный. Ну, и здоровый, идол, - фунтов восьми!
– А вешал-то на каких весах? На аптешных?
– Ты не ерунди, я ведь правду говорю, сам диву дался.
– Что ж, и я вот щуку вчерась пымал... Фунтов тридцать щука.
– Ишь ты? Это ты уж, должно, врешь, - усомнился фельдшер.
– Чем поймал-то?
– Бреднем поймал, чем же ее, таку махину?
– Пожалуй, что бреднем выцапывают и похлеще.
– Да хлеще-то куды уж? Отец Никон и тот сажени на две руки распял, глазам не верил.
Заслышав голос фельдшера, Никишка высунулся из избы. Он только что доел вчерашнюю рыбу и теперь жевал хлеб. Ему нравилось, когда приходил фельдшер, потому что он усердно говорил с ним о болезни. Никишка понимал, положим, что фельдшер говорит больше наобум, чем действительно что-нибудь знает, но он его успокаивал, утешал, и Никишка это ценил.
– Здравствуй, Абрам Иваныч, - протянул он фельдшеру узкую ладонь.
– А! И ты объявился! Давно с богомолья пришел?
– спросил Абрам Иваныч.
– Да вчера только, - застенчиво улыбнулся Никишка.
– Это не тебя ли отец-то поймал? Говорит, щуку в тридцать фунтов... В тебе ведь как раз тридцать?
– лукаво подмигнул на Фому фельдшер.
– Нет, правда, фунтов десяти щуку пымали, - ответил Никишка.
– А тебя спрашивают, - шутя осерчал Фома.
– Так, значит, полпудика скинешь?
– обратился к Фоме фельдшер.
– Ты с черныга-то фунтов восемь скости, тогда уж и я, - отшутился Фома.
Никишка увязался идти на охоту вместе с Абрамом Иванычем. Ему хотелось поделиться впечатлениями с новым человеком и попросить совета насчет одного решения, которое прочно засело в его узкой голове.
IV
В глубину леса вела слабо утоптанная тропинка, а по бокам ее, между высокими прямыми березками, приютившись около корней и кочек, мягко чернела вода. Место было торфяное, низкое.
Фельдшер юрко шел впереди, а сзади него, еле поспевая за ним, в хлопающих опорках, плелся Никишка.