Счастливая странница
Шрифт:
Пешеходный мостик над Десятой авеню стал лишним и был снесен.
Пройдет еще пять лет — и западная стена города исчезнет, а люди, ютившиеся в ней, будут развеяны, как пепел, — те самые люди, чьи предки добрую тысячу лет были соседями на итальянской улице, чьи деды умирали в тех же комнатах, где появлялись на свет.
Лючия Санта охраняла близких от более насущных опасностей, с которыми она вела непрестанную битву на протяжении последних пяти лет, но которые в конце концов делали свое дело: смерть, брак, созревание, бедность, затухание чувства долга, свойственное детям, воспитываемым Америкой. Ей не дано было знать, что она держит оборону против неизбывных напастей и что в этой борьбе ей суждено лишиться
Однако она создала собственный мир, став его краеугольным камнем. Ее дети, выбирающиеся, позевывая, из теплых постелей, неизменно находили на рассвете свой завтрак и одежду для школы, висящую на спинке стула рядом с плитой. Возвращаясь из школы домой, они всякий раз заставали ее либо с утюгом, либо с иглой, либо в борьбе с неподъемными котлами на огне. Она перемещалась в клубах пара, как милостивое божество, исчезая и снова появляясь, обдавая их запахом влажного белья, чеснока, томатного соуса, тушеного мяса с овощами. С небес на землю ее спускали сладчайшие песенки, льющиеся из старого радиоприемника, напоминавшего очертаниями готический собор, — шедевры Карло Бути, итальянского Бинга Кросби, сводившего с ума поколения итальянок, чья белая шляпа, выдающая вечного новичка на новых берегах, украшала вместе с салями витрину любой продуктовой лавки на Десятой авеню.
Дверь квартиры никогда не закрывалась, чтобы любой из детей мог свободно войти после школы или выбежать на прогулку. Ничье рождение, ничья смерть не мешали матери выставлять на стол дымящиеся блюда. Ночами Лючия Санта ждала, пока утихнет дом, и лишь потом сама отходила ко сну.
Никто из детей ни разу не видел ее с закрытыми глазами, ибо сон выдает беспомощность.
В ее жизни выдавались дни, месяцы, сезоны, существовавшие только благодаря редким мгновениям, сиявшим потом в ее памяти, как драгоценные камни. Скажем, одна из зим существовала только потому, что Джино, придя как-то раз из школы, застал мать совсем одну, и они были абсолютно счастливы, в молчании проведя вместе остаток дня.
Джино понаблюдал, как мать гладит белье, пока сгущались серые, холодные сумерки. Потом он встал, приподнял поочередно крышки на всех кастрюлях и принюхался. Он остался недоволен: он не больно жаловал зеленый шпинат с оливковым маслом; еще больше расстроила его кастрюля с вареной картошкой. Брякнув крышкой, он сердито бросил:
— Ма, неужели у нас нечего толком поесть?
Потом он потянулся к радио, чтобы поймать американскую станцию. Мать замахнулась на него, и он тотчас отпрыгнул в сторону. На самом деле ему была по душе итальянская станция, особенно romanze «Драматические постановки (ит.).» — именно их мать сейчас и слушала. Их герои всегда были на грани кровопролития, и он вполне понимал их речь. Американские «мыльные оперы» здорово им проигрывали. Здесь раздавались настоящие удары, родители не желали слушать детей и не ведали снисхождения, мужчины убивали любовников своих жен преднамеренно, а не случайно. Жены подсыпали мужьям яд, да такой, который вызывал у жертвы страшные мучения, сопровождаемые воплями. Муки радиогероев приносили отдохновение реальным людям.
Джино принес в кухню библиотечные книги и погрузился в чтение. На другом конце стола мать орудовала утюгом. Кухню заволокло паром. В квартире стояла тишина, потому что дома, кроме них, не было ни души: Сал с Леной играли на улице, Винни еще не вернулся с работы. Становилось все темнее, и Джино в конце концов пришлось отложить книгу.
Он поднял голову и заметил материнский взгляд — странный и неподвижный. В воздухе сгущался аромат чеснока, горячего оливкового масла, рассыпчатого картофеля; на плите булькала закипевшая вода.
Спохватившись, мать потянулась к выключателю.
Джино улыбнулся ей и снова уткнулся в книгу.
Лючия
Джино издал радостный вопль.
— Ешь быстрее, — приказала она, — пока не пришли остальные, иначе никто из них не станет есть мой шпинат.
Он наскоро поужинал и помог матери накрыть стол для остальных.
Еще одна зима стала частью ее жизни, потому что в ту зиму умерла тетушка Лоуке. Лючия Санта пролила по старухе больше слез, чем пролила бы по собственной матери. Бедная ведьма скончалась в полном одиночестве, в зимнюю стужу, в квартире из двух пустых комнат, служившей ей гнездом на протяжении двадцати лет. На смертном одре она напоминала высохшего жучка: под ее холодной старческой кожей синели извилистые вены; ноги, превратившиеся в сухие былинки, скрючились. Единственным удобством в квартирке была черная керосиновая плита с водруженным на нее эмалированным ведром с водой.
Тетушка Лоуке, тетушка Лоуке, где же твои родные, которые обрядили бы твое тело? Где дети, которые проливали бы слезы над твоей могилой? Подумать только — ведь она, Лючия Санта, завидовала беззаботности гордой старухи, ее жизни, избавленной от мирских хлопот… Над этим сухоньким трупом она поняла свое счастье: ведь она создала мир, которому не будет конца. Мир этот никогда не отвернется от нее, она не умрет в одиночестве, ее не зароют в землю, как никому не нужное насекомое.
Впрочем, смерть старухи принесла им всем новое чудо — дружбу тетушки Терезины Коккалитти, ставшей в ту зиму, когда умерла тетушка Лоуке, наперсницей Лючии Санты и союзницей семьи Ангелуцци-Корбо.
Терезина Коккалитти внушала на Десятой авеню больше страха и уважения, чем кто-либо другой. Высокая, тощая, в неизменном трауре по умершему двадцать лет назад супругу, она терроризировала зеленщиков, бакалейщиков и мясников; домовладельцы и не заикались о просроченной квартплате, социальные работники подсовывали ей на подпись бумаги, не смея задавать заковыристых вопросов.
Язык ее был ядовит и безжалостен, костлявое лицо казалось дьявольски хитрой маской. Однако при необходимости она становилась и льстивой, и обольстительной, неизменно оставаясь опасной, как змея со смертельным жалом.
Четверо ее сыновей работали не покладая рук, однако она получала семейное пособие. Оплатив дюжину плодов, она неизменно брала с прилавка тринадцатый, бесплатный. Она смешивала мясников с грязью за несвежую телятину или лишний жир на куске. Она всегда была готова дать миру достойный отпор.
Тетушка Коккалитти научила Лючию Санту, как сэкономить лишний доллар. Яйца они покупали у славного малого, воровавшего поддоны из грузовика птицефабрики; иногда у него можно было разжиться и свежими цыплятами. Костюмы и бананы они приобретали у лысых портовых грузчиков — хотя трудно было понять, откуда берутся костюмы на разгружаемых ими судах. Платьевая ткань, шелк и настоящая шерсть предлагались прямо у дверей квартир вежливыми и красноречивыми налетчиками — соседскими юнцами, воровавшими все это добро целыми фургонами. Все эти люди обходились с беднотой более честно, чем торговцы из Северной Италии, прижившиеся на Девятой авеню, как римские стервятники.