Счастья и расплаты (сборник)
Шрифт:
Сильный и раньше в портретах, он создал самый лаконичный и поразительно хваткий стихотворный портрет Эрнста Неизвестного.
Улыбка неизвестного
Вы не забудете ни его Старостина, ни его рыжую вакханку, ни щепоть любви женщины, которая крестит солдатика, словно картошку солит, ни поскрипывание похожего на рассохшееся дачное кресло трона последнего царя, ни фронтового труса, который так старается, чтобы этого никто не заметил, что в конце концов первоначальное притворство становится смелостью. Психологические новые миниатюры Ваншенкина поражают своей тонкостью и сконцентрированностью и, как лоскутки жизни, срастаются в эпическое полотно истории. Из поэта деталей он становится поэтом всеобъемлющим. Внешнее портретирование, в котором был всегда силен, становится портретированием внутренним. Вот, например:
Неузнавание
Один из персонажей Ваншенкина помкомвзвода Синягин учил молодого будущего поэта держать оружие в чистоте:
«От него я услышал впервые известную тогда в армии фразу: «Не можешь – научим, не хочешь – заставим!»… Главным его коньком была чистка оружия. Вообще в училище это было великим священнодействием. Долго, до зеркального блеска, чистишь винтовку, выковыриваешь грязь из каждого шурупчика, потом показываешь командиру отделения и помкомвзводу. Те разрешают смазывать. После смазки снова показываешь, и лишь тогда можно ставить винтовку в пирамиду, открыв затвор и свернув курок».
Но тот же самый Синягин, казавшийся апостолом моральной опрятности, попросив на время удобную походную сумку своего подчиненного, бесстыдно решает впоследствии «приватизировать» ее, хотя такого термина тогда еще и в помине не было. Ваншенкин содержит в независимой опрятности и свою гражданственность, и свою глубоко одинокую личную жизнь, одновременно слиянную со столькими страданиями и все-таки надеждами России на фоне процветающей неопрятности совести.
Свое отношение к политическому хамелеонству Ваншенкин выразил просто, ясно, и эта ясность мне по душе. Тот, кто постоянно ясен, вовсе не постоянно глуп.
Ваншенкин – это классик в затяжном прыжке.
Это мудрость, просветленная опытом. Почему бы нам не взглянуть на жизнь, включая и политику, именно так, тогда бы все упростилось, опрозрачнилось, и все бы стало зна-а-чительно поопрятней.
Письмо Ваншенкину
Ролан Быков
1929–1998
В 1989 году я снимал «Похороны Сталина», а Ролан Быков свой фильм «Чучело» в одном и том же павильоне. Вдруг я услышал какой-то пронзительный, почти нечеловеческий крик, кажется детский.
Когда моя съемка закончилась, я послал туда узнать, что случилось, одну временно работавшую у меня ассистентку. Она походила-походила, а потом, закрыв дверь кабинета изнутри, конспиративно понизив голос, сообщила:
– Ой, Евгений Александрович, там такое сотворилось, что Бог не приведи.
Мне одна знакомая по секрету рассказала в курилке, что Ролан мучает пугачевскую дочку – Кристину. У нее никак крик ужаса не получался. Столько дублей, а все насмарку. А Ролан якобы оказался самым настоящим садистом. Узнал, что она больше всего любит. Оказалось – своего домашего зеленого попугайчика. Тогда он велел, чтобы купили точно такого зеленого попугайчика. Наставили на нее камеру, а он выхватил из-за пазухи попугайчика и прямо перед ее лицом начал его душить. То-то она и завопила. А он не душил его, а только притворялся. Ее еле водой отпоили и домой увезли… Ну разве можно такие эксперименты над детьми ставить.
Я был потрясен. Ролан был и моим любимым актером и режиссером. Отношения у нас были самые дружеские. Иногда приглашал меня посмотреть свои новые куски и даже по моему совету выбросил один небольшой фрагмент из «Чучела». Смотрел, несмотря на занятость, мои только что проявленные эпизоды, многое подсказал. У меня неприятностей с отснятым материалом еще не было, а у него они были в полном разгаре, его все время вызывали на ковер, требовали то полностью выбросить ключевую сцену сожжения чучела, то сократить ее до минимума, то ввести каких-то положительных школьников, то смягчить якобы мрачноватый образ старика Бессольцева.
Совершенно истерзанный этими трусливо наглыми вторжениями в его душу, Ролан иногда вваливался в мой кабинет, откидывался головой на валик дивана и смежал веки, хотя не спал, а о чем-то думал. А потом открывал только что казавшиеся погасшими глаза, в которых снова плясали лукавые бесенята его неистощимой энергии, и делился со мной уже молниеносно выработанным планом контратак. Он мне всегда казался человеком из книжки о трех мушкетерах, но сразу всеми ими четырьмя – отчаянным фехтовальщиком Д’Артаньяном, и благородным трагическим Атосом, и хитрущим Арамисом, а иногда и чревоугодником Портосом.