Щегол
Шрифт:
— Папина любимица — Китси. А мама любит Платта.
— Тодди она тоже очень любит, — сказал я и только потом сообразил, как это прозвучало.
Энди поморщился:
— Если б я не был так похож на маму, — сказал он, — то решил бы, что меня подменили в роддоме.
Отчего-то во время этого тягостного антракта (наверное, потому что загадочные проблемы Платта напомнили мне о моих собственных) мне в голову пришла мысль: может, стоит рассказать Хоби про картину, ну или — по крайней мере — как-то туманно коснуться в разговоре этой темы и посмотреть, как он отреагирует. Но я совсем не знал, как к этому подступиться. Картина так и лежала дома, там, где я ее бросил, в сумке, которую я принес из музея. В тот жуткий день, когда я заходил домой за школьными вещами, сумка так и стояла там, возле
Все было так сложно. Стоило мне вспомнить о картине, и у меня живот сводило, так что первым побуждением было прихлопнуть крышку, подумать о чем-то другом. К несчастью, я затянул с этим своим молчанием, а теперь и вовсе казалось, что открывать рот уже поздно. И чем больше времени я проводил с Хоби, с его изувеченными хепплуайтами и чиппендейлами, со старыми вещами, о которых он так усердно заботился, тем больше понимал, как нехорошо про это молчать. А что если кто-то найдет картину? Что со мной будет? Например, домовладелец мог зайти в квартиру — у него же был ключ, хотя, даже если он и зашел бы, вряд ли прямо сразу на нее бы наткнулся. И все равно я понимал, что играю с огнем, оставив ее валяться там и оттягивая принятие решения.
И дело-то было не в том, что мне не хотелось ее возвращать, если б можно было ее вернуть каким-нибудь чудесным способом, силой мысли, например — вернул бы в ту же секунду. Но я никак не мог придумать, как бы сделать это так, чтоб еще не подвергнуть опасности ни картину, ни себя самого. После взрыва по всему городу расклеили объявления о том, что вещи, оставленные без присмотра, будут уничтожать на месте, и это положило конец большинству моих гениальных планов куда-нибудь ее анонимно подбросить. Любой подозрительный чемодан или сверток и проверять не станут, взорвут и всё.
Я знал только двух взрослых, которым теоретически мог бы довериться: Хоби и миссис Барбур. Из них двоих Хоби виделся мне куда более приятным и куда менее устрашающим вариантом. Хоби гораздо легче будет объяснить, как получилось, что картина оказалась у меня. Что я взял ее типа по ошибке. Что выполнял просьбу Велти, что был контужен. Не понимал до конца, что делаю. Что совсем не хотел так долго ее у себя держать. Но мне, в бездомной моей неприкаянности, казалось полным безумием открыть рот и признаться в том, что многие, как я знал, сочтут серьезным преступлением. И тут, как по совпадению, когда я уже стал понимать, что ждать больше не могу и надо что-то делать, мне в «Таймс», в разделе деловых новостей, на глаза попался маленький черно-белый снимок картины.
Скорее всего из-за напряженной обстановки, воцарившейся в доме после Платтова позора, газеты стали иногда ускользать из кабинета мистера Барбура, где они сначала разлетались на страницы и появлялись уже частями, по полосе-другой. Кое-как сложенные, страницы эти валялись возле обернутого в салфетку стакана с содовой (визитной карточки мистера Барбура) на журнальном столике в гостиной. Статья была длинная и нудная, напечатана была ближе к концу раздела — потому что про индустрию страхования: про финансовые трудности, связанные с устройством крупных художественных выставок в период экономической нестабильности, и в особенности про то, как сложно страховать предметы искусства, вывозимые на выставки за рубеж. Но мое внимание в первую очередь привлекла подпись под фотографией:
«Щегол», уничтоженный шедевр Карела Фабрициуса (1654).
Забыв про все на свете, я уселся в кресло мистера Барбура и принялся вглядываться в плотно набранный текст в поисках каких-либо упоминаний о моей картине (я уже тогда начал думать о ней как о своей, так легко проскользнула эта мысль, будто я ей всю жизнь владел).
Законы международного права вступают в силу при культурном терроризме такого масштаба, который потряс не только сообщество ценителей искусства, но и финансовый мир. «Невозможно оценить потерю даже одного из этих шедевров, — говорит лондонский страховой аналитик Мюррей Твитчелл. — Двенадцать произведений искусства утеряны и предположительно уничтожены, и еще двадцать
Продолжение статьи было на другой странице, но тут как раз в комнату вошла миссис Барбур, и газету пришлось отложить.
— Тео, — сказала она, — у меня есть к тебе предложение.
— Какое? — настороженно спросил я.
— Не хочешь летом поехать с нами в Мэн?
На мгновение я от радости аж опешил.
— Да! — сказал я. — Ух ты! Как круто!
Даже она не удержалась от улыбки, ну самую малость.
— Хорошо, — сказала она, — Ченс уж точно будет рад занять тебя работой на яхте. Мы, похоже, в этом году выдвинемся пораньше — ну, то есть Ченс с детьми поедет пораньше. А я доделаю кое-какие дела в городе и присоединюсь к вам через недельку или две.
Я был так счастлив, что не знал, что и сказать.
— Посмотрим, понравится ли тебе ходить под парусом. Может, тебе это больше придется по душе, чем Энди. Будем хотя бы на это надеяться.
— Думаешь, будет прикольно? — угрюмо спросил меня Энди, когда я вбежал в нашу комнату (вбежал, а не вошел), чтобы сообщить ему хорошие новости. — Не будет. Будет жесть.
И все равно я видел, как он обрадовался. В тот вечер, перед тем как лечь спать, мы с ним сидели на нижней койке и обсуждали, какие книжки с собой возьмем и какие игры, и какие симптомы у морской болезни, чтобы я, если захочу, мог отвертеться от помощи на палубе.
После таких двойственных новостей — и с обеих сторон хороших — я обмяк и одурел от облегчения. Если моя картина уничтожена, если власти так считают, то у меня еще куча времени на то, чтобы решить, что с ней делать. И опять же, как по волшебству, приглашение миссис Барбур, казалось, включало в себя не только лето, но и простиралось куда-то дальше, за горизонт, и теперь будто бы весь Атлантический океан лежал между мной и дедулей Декером — стало так легко, что аж голова кружилась, и я только и делал, что радовался этой отсрочке. Я знал, что надо отдать картину или Хоби, или миссис Барбур, сдаться им на милость, рассказать все как есть, умолять о помощи — и где-то в глубине души я ясно, горько осознавал, что, если не сделаю этого, потом пожалею, — но голова у меня была забита Мэном и яхтами, чтоб еще о чем-либо думать; более того, мне в голову даже закрадывались мысли, что, может, умнее будет придержать пока картину у себя — навроде страховки на следующие три года, чтобы не пришлось ехать жить к дедуле Декеру и Дороти. Ну, и вершиной моей потрясающей наивности стала мысль о том, что я, может, даже смогу, если понадобится, продать картину. Так что я помалкивал, разглядывал карты и навигационные схемы с мистером Барбуром и покорно сходил с миссис Барбур в «Брукс Бразерс», где она купила мне пару палубных туфель и несколько легких хлопковых свитеров, чтоб надевать прохладными вечерами. И так никому ничего и не сказал.
— Слишком я был образованный, вот в чем была моя беда, — сказал Хоби. — Отец мой по крайней мере так думал.
Я был у него в мастерской, помогал разбирать бесконечные кусочки старого вишневого дерева — одни покраснее, другие побурее, все — прибереженные обломки старой мебели, искал оттенок, который ему был нужен, чтобы подлатать окантовку тумбы напольных часов.
— Отец занимался грузоперевозками (это я уже знал, компания была настолько известной, что это имя даже я слышал), — и вот и летом, и на рождественских каникулах я у него разгружал грузовики, а до того, чтобы сесть за руль грузовика, говорил он, мне еще надо дорасти. Мужики на погрузочной площадке все как один смолкли, едва я туда зашел. Хозяйский сынок, сам понимаешь. Хотя их-то понять можно, иметь моего отца в начальниках было хуже, чем черта лысого. Ну, в общем, он меня с четырнадцати лет и припряг — грузить коробки после школы, по выходным, под дождем. Иногда и в конторе приходилось работать — замызганная была, унылая конура. Зимой дрожишь от холода, а летом — пекло, как в преисподней. Орешь, чтоб перекрыть грохот вентиляторов. Поначалу я работал только летом и на рождественских каникулах. Но потом, когда я окончил второй курс колледжа, он объявил, что больше за мое обучение платить не собирается.