Щенки Земли
Шрифт:
Всю ночь на ногах — мараю, мараю, мараю бумагу. Характерно, что, в ответ на откровенность Мордикея, мне захотелось побыстрее убраться прочь, зарыть голову в песок и писать. Боже правый, я писал! После пентаметров Мордикея, все еще вызывающих какие-то отзвуки в окружавшей меня мрачной атмосфере, казалось, не может получиться ничего, кроме белого стиха. Я не увлекался им с тех пор, как закончил школу. Теперь, когда я израсходовал весь запас топлива и печатал строки, выстраивавшиеся на странице в плотные колонки, возникло ощущение соприкосновения с чем-то роскошным, подобным ласкающему меху:
Оперилось,О чем все это (туман — вещь тонкая), у меня еще не сложилось окончательное представление, хотя название (малопонятное) уже есть — «Гейродул». Гейродул, как я обнаружил, роясь в словарях, — это раб в храме.
Я чувствовал себя словно какой-нибудь проклятый Колридж, да еще такой, к которому не являлся посланец от Порлока, чтобы помочь разделаться с состоянием экстаза. Началось это достаточно невинно, когда я воскресил в памяти стихи из цикла «Обряды», забракованные мной около года назад; однако единственная связь с этими благочестивыми пустячками — образ священника, входящего в храм-лабиринт:
…он влево, вправо, и заслонил глаза,Красивые, как Божьи. Трепещет в луже кровь…Затем, в пределах всего десятка строк, это вырождается (или перерождается?) во что-то такое, что у меня совершенно нет сил четко определить и тем более проанализировать. Скорее всего, это что-то языческое, а возможно, в значительной мере и еретическое. Я бы никогда не осмелился позволить опубликовать это под собственным именем. Опубликовать! У меня слишком сильное головокружение, чтобы определить, бегло просматривая эту проклятую вещь, может ли она вообще быть опубликована.
Но меня обуревает такое чувство, которое бывает после того, как сделаешь действительно хорошее стихотворение, и мне кажется, что все до сих пор написанное мною — просто мусор по сравнению с этим. Например, вот это описание идола:
Гляди! черна некрашеная плоть,Едва заметен в челюсти шарнир.Внутри, отравлен, умирает рабИ шепчет, Бога речь толкуя…Пусть бы он шептал мне.110 строк.13 июня
Джордж Вагнер умер. Герметический гроб, загруженный теми остатками его плоти, которые не могли быть использованы клиникой, установили в нишу, выдолбленную в природной скале — нашем собственном мавзолее. Кроме меня присутствовали другие заключенные и три охранника, но ни Хааста, ни Баск не было, не было и капеллана. Какие могут быть капелланы в Равенсбрюке [35] *, как вы полагаете? К моему собственному и общему замешательству, я громко прочитал несколько пустых молитв, унылых, как свинец. Мне представлялось, что они, не вознесшиеся, остались лежать на неровном полу склепа.
35
* Равенсбрюк — один из гитлеровских концлагерей, где содержались женщины и дети.
Это подземелье, полуосвещенное, с двумя десятками уже выдолбленных,
Пока остальные цепочкой уходили в геометрическое спокойствие мира наших коридоров, Мордикей приложил руку к каменной стене (не холодной, как этого ожидаешь от камня, а теплой, словно живая плоть) и сказал:
36
** Миг смерти (лат.).
— Брекчия.
Я думал, что он собирался сказать «до свидания».
— Пошевеливайтесь, — сказал один из охранников.
Я здесь уже достаточно давно, чтобы уже различать лица и знать их имена. Скомандовал Твердый Глаз. Имена его напарников — Порывистый и Усердный.
Мордикей остановился поднять с пола обломок камня размером с кулак. Усердный выхватил из кобуры пистолет. Мордикей засмеялся.
— Я не подстрекаю к мятежу, мистер Полицейский, честное слово. Мне приглянулся этот милый обломок брекчии для коллекции камней. — Он положил его в карман.
— Мордикей, — сказал я, — к тому, что вы говорили мне после репетиции… Сколько еще времени, прежде чем вы… как долго вы еще думаете?..
Мордикей, он был уже на пороге, обернулся; его силуэт четко вырисовывался в люминесцентном свете, лившемся через дверной проем из коридора.
— Я на восьмом месяце, — сказал он ровным голосом, — семь месяцев и десять дней. У меня в запасе еще пятьдесят дней — если я не уйду преждевременно. — Он перешагнул порог и, повернув налево, скрылся из вида.
Твердый Глаз преградил мне путь.
— Не сейчас, мистер Саккетти, будьте настолько добры. Вам приказано повидаться с доктором Баск.
Порывистый и Усердный встали по бокам от меня.
— Вы последуете за мной?
— Было очень глупо, очень неразумно и очень безрассудно так поступить, — мрачным тоном наставника повторяла доктор Эйми Баск. — О-ох, какие уж тут вопросы после того, что случилось с бедняжкой молодым Джорджем. Вы ведь сами подчеркиваете, что в любом случае мы не смогли бы много дольше сохранять в тайне от вас этот аспект ситуации. Видите ли, мы надеялись найти какое-нибудь… противоядие. Однако пока убеждаемся, что, однажды начавшись, этот процесс необратим. Увы. Нет, это не то, о чем я говорю, потому что, несмотря на ваши протесты по поводу того, что вы предпочитаете называть нашей негуманностью, существует вполне достаточно прецедентов, оправдывающих то, чем мы занимаемся. На протяжении всей истории медицинских исследований за прогресс приходилось платить кровью жертв. — Она сделала паузу, наслаждаясь резонансом.
— О чем же тогда речь, если это не то, по поводу чего вы меня сюда вызвали? За что этот разнос?
— За эту вашу очень глупую, очень неразумную, очень безрассудную маленькую изыскательскую экспедицию в библиотеку.
— Вы содержите очень зоркого соглядатая.
— Да, конечно; вы не будете возражать, если я закурю? Спасибо. — Она вставила пересохшую сигарету «Кэмел» в похожий на обрубок пластмассовый мундштук, который, некогда прозрачный, был теперь покрыт тем же темным коричневым налетом, что ее средний и указательный пальцы.