Считаю до трех!
Шрифт:
«Деньги-то будут ворованные!» Кусков не помнил, как вернулся в крепость, как сел на мостовую.
«Какие ворованные! — успокаивал он сам себя. — Какое же это воровство? Хозяев-то здесь нет. Ведь это никому не принадлежит. Те, что здесь жили, давно погибли. Это всё равно будто мы клад нашли!»
«Мы». Лёшке стало скверно оттого, что о себе он подумал заодно с отцом, и Сявой, и всеми другими бандитами. В том, что они настоящие бандиты, он не сомневался, да и мудрено было сомневаться, если даже отец их боялся.
Где-то
«Но ведь здесь чёрные доски! Их ещё отреставрировать нужно! Тут одна реставрация миллион стоит!»
Кусков прошёлся по улице, остановился около осыпавшегося, словно кружевного, моста. И, глядя на него, вспомнил резные наличники, те, что дед Клава снимал со своей избы. Он вспомнил гончара, который ругался и говорил, что его горшки никому не нужны. Вспомнил заикастого директора мастерских…
«Это искусство! — сказал он себе. — Искусство принадлежит тому, кто его понимать может! Вот оно и должно принадлежать Вадиму и мне, а Сява — это только ишак! Я ещё тоже в искусстве плохо разбираюсь, но Вадим меня научит. И мы будем с ним вдвоём. Мы вдвоём с ним всем покажем». И Кусков мстительно подумал, что никогда не вернётся к матери. И что все эти Иваны Иванычи, Сявы и даже отец — ишаки, в этом их предназначение на земле, а они-то с Вадимом совсем другие.
Лёшка прошёлся по мостовой. Вадим лежал прямо на досках, подставив горячему солнцу лицо. Здесь можно было снять накомарник: ветерок отгонял комаров.
Мужчины шуровали в крайней избе. Стучали сапогами, и даже здесь, на улице, было слышно, как стонут старые половицы.
Лёшка пошёл дальше в глубь улицы. Смола сочилась по стволам сосен, в траве зудел запутавшийся овод. И вдруг кто-то шумно вздохнул.
Кусков вздрогнул, осторожно заглянул за угол избы и увидел коня. Это был Орлик. Он стоял среди истоптанного копытами двора, понурив голову.
— Орлик! Орлик! — позвал Кусков.
Конь поднял голову и насторожил уши.
Он шевелил ноздрями, словно ощупывал воздух, отыскивая нужную ему струю запаха.
— Орлик! — повторил Лёшка.
Конь повернулся и тяжело двинулся к мальчишке, но было что-то странное в его шаге. Он двигался медленно. Осторожно ставил старые, растрескавшиеся копыта, словно ощупывал землю.
— Орлик! — звал Лёшка.
Старый конь сделал ещё один шаг и вдруг наткнулся мордой на угол избы.
— Что с тобой? Что с тобой? — Лёшка стал гладить его по провалившейся спине, по бокам, где рёбра, казалось, были готовы разорвать шкуру. — Что с тобой, мой хороший?
Орлик шумно повёл боками и положил тяжёлую старую голову на плечо мальчишке.
Прямо перед собой Кусков увидел мутный, словно подёрнутый молочной плёнкой глаз.
Кусков взмахнул перед ним рукой, но конь не моргнул, не шарахнулся, не убрал голову. Две мокрые тёмные полосы тянулись от глаз коня по седине, на них то и дело садились мелкие мошки.
Кусков обхватил коня за шею и прижался к нему лицом.
— Ты ослеп! Ты ослеп! — приговаривал он, целуя коня. — Ты ослеп, мой старенький. Ещё позавчера был зрячий, а теперь ослеп…
Конь вздыхал и трогал губами мальчишку за рукав.
— Он ослеп! — закричал Кусков, выбегая на мостовую. Но грабителям было не до Лёшки. По всей крепости шла лихая работа.
Глава двадцать четвёртая
Красный петух
— А ты был прав, профессор, — сказал Сява, выходя на крыльцо той странной избы, где были парты и книги. — Барахла тут много.
Крыльцо стонало и скрипело под его сапогами.
— Ты больно-то не разлёживайся! Простудишься. Давай показывай, где что… Самое ценное.
— Два верхних ряда и все «доски» из сундуков, — сказал Вадим, не вставая. Он лежал посреди улицы на мостках и жевал травинку. — Так прямо в сукне и берите.
— Иди и покажи! Что? Рук марать не хочешь?
— У меня что-то сердце болит.
— Гнилая интеллигенция! — Сява запустил в художника тряпичной куклой.
Кукла не долетела: слишком лёгкая была. Безглазым лицом она упала в лужицу, кверху задралась невесомая пеньковая косичка. Лёшка выхватил её из воды. Кукла только чуть-чуть намокла.
Лёшка словно проснулся. Он оглядел крепость. Во всех избах шёл грабёж! Трещала разрываемая материя, стучал топор, визжали мостки.
Из ближнего дома отец вытаскивал книги. Он торопливо шнырял в дверь, а книги бросал прямо на землю. Старые тяжёлые тома с медными позеленевшими застёжками нелепо и сиротливо темнели среди высокой травы.
Двое мужчин накачивали вынутые из рюкзаков резиновые лодки и страшно ругались, потому что насос качал плохо.
Ещё двое вытащили из избы сундук и швырнули его с крыльца. Сундук тяжело упал и раскололся. Из него вывалилась полуистлевшая бархатная шубейка. Толстый парень в болотных сапогах наступил на неё…
Он вывернул всё из сундука. Тонкая кисейная фата поплыла в воздухе и села на листья папоротника как паутина. Парень вытер ноги о шубейку и опять пошёл в избу.
У Лёшкиной бабушки была плюшевая кофта. Жакет, как она её называла. Был жакет старый, траченный молью, мать всё уговаривала его выбросить, но бабушка не соглашалась.
«Это ведь моё приданое… — говорила она. — Я в нём замуж шла. Всего у меня и осталось от молодости, что жакет…»
Лёшка глянул на шубейку в грязи, и его словно прутом стегнули.