Сципион Африканский
Шрифт:
Чаще всего обедали теперь не в мрачном атриуме, а в садах среди благоухающих цветов. {47} Да и сами дома изменились. Один герой Плавта, расхваливая дом, говорит, что строил его не какой-нибудь варвар-кашеед, а греческий мастер ( Plaut. Mostell., 828). А кашеедами греки прозвали когда-то римлян за их бедный стол.
Одно обстоятельство, казалось, усилило у римлян склонность к веселым пирам. В 205 году до н. э. они перевезли в свой город из Малой Азии культ Великой Матери богов, надеясь, что могучая богиня оборонит их от пунийцев. Сейчас враги были разбиты, страх прошел, но Великая Мать прочно заняла место в римском пантеоне. Культ ее, столь неистовый и мрачный на родине, в Италии сделался мягким и степенным. [110] Все сводилось к великолепному шествию причудливо одетых людей, которые под звуки странной восточной музыки двигались по залитым весенним солнцем улицам Рима, а зрители кидали им под ноги розы, серебряную и медную монету. А потом римляне чуть ли не неделю веселились и устраивали блестящие игры. Так вот под эгидой новой богини стали возникать товарищества, или клубы. [111] Члены их в дни празднества устраивали ритуальные пиры. Знатные люди
110
Характер этого культа изменился только при Клавдии. См.: Lyd. De mens., IV, 41; Фрэзер Дж.Культ Аттиса и христианство. М., 1925, с. 24; Scullard H. H.Festivals and ceremonies of the Roman Republic. N.Y., 1982, p. 99; Штаерман E. M.Социальные основы религии Древнего Рима. М., 1987, с. 126. Ср. Dionys. Ar., II, 19 , 4.
111
Scullard H. H.Festivals and ceremonies of the Roman Republic, p. 100.
Изменился и сам город. Теперь полководцы и магистраты наперебой спешили украсить его статуями, колоннами, изящными постройками. Каждый хотел оставить на память о себе что-нибудь прелестное, чарующее взор. Вожди, возвращавшиеся из Греции и Македонии, привозили в Рим знаменитейшие статуи и посвящали их в храмы. Гай Лелий после того, как он трижды (!) повторил Плебейские игры, состоявшие главным образом из театральных представлений, поставил три медные статуи — Церере, Либеру и Либере ( Liv., XXXIII, 25). Другой римлянин, вернувшись домой с победой, пожелал увековечить это событие, соорудив арки перед храмами Фортуны и Матери Матуты на Бычьем Форуме и в Великом Цирке. На арках он поставил золоченые статуи ( Liv., XXXIII, 27). Эмилий Павел, шурин Сципиона, установил вызолоченные щиты на кровле храма Юпитера и возвел два портика у ворот Трех близнецов и на Марсовом поле ( Liv., XXXV, 10). Но всех превзошел Публий Африканский, который построил у подъема на Капитолий грандиозную триумфальную арку с семью золочеными статуями и двумя конями, а перед аркой — два мраморных бассейна ( Liv., XXXVII, 3). Ни о чем подобном отцы их и не слыхивали.
Одеваться стали красиво и ярко, как итальянцы времен Ренессанса. Мы видим на полотнах великих мастеров XIV–XVI веков юношей с длинными кудрями, с пальцами, унизанными перстнями, в костюмах, поражающих своей яркостью: иногда одна штанина красная, другая — синяя. Правда, мужчины Рима до этого не доходили, зато современники не устают описывать, каких только изысканных нарядов не измыслило женское кокетство. Матроны разъезжали теперь в колесницах, сопровождаемые пышной свитой. «Они укутаны в золото и пурпур», — говорит Катон ( Cato, Orig. fr. 113). Про современную красавицу Плавт говорит: «Разряжена, вызолочена, разукрашена изящно, со вкусом, модно» ( Plaut. Epidic., 222). Следуя всем капризам непостоянной моды, дамы надевали сетки для волос, диадемы, золотые обручи, ленты, повязки, браслеты, шали ( Cato, Orig. fr. 113). Каждый год новые моды и новые названия для платьев, говорит Плавт ( Plaut. Epidic., 229–235). Вот некоторые из этих названий: царский стиль, экзотический стиль, «волна», «перышко» и т. д. Плавт пишет о бесконечных оборках, рукавчиках, о новых изысканных цветах, которые теперь предпочитали римские кокетки: платье цвета ореха, мальвы, ноготков, воска, шафрана ( Plaut. Epidic., 229–235; Aulul., 505–520). Тонкие модные ткани стали теперь привозить из Пергама ( Plin. N.H., XXXVII, 2). Один современник описывает новое платье с пышным шлейфом, ниспадавшим до туфелек ( Enn. Ann., fr. 353). Волосы римские красавицы стали красить в золотой цвет, подобно женщинам Возрождения ( Cato, Orig., fr. 114). Богатых дам роем окружали ювелиры, портные, башмачники, парфюмеры ( Plaut. Aulul., 505–520), да и мужчины подчас появлялись на Форуме в чересчур элегантном виде, с кудрями, умащенными благовониями. {48}
Жажда радостей и наслаждений вытеснила из сердца римлян важную строгость. Вновь появившиеся поэты в еще неумелых пламенных стихах стали славить любовь. Один пишет: «Когда я пытаюсь, Памфила, открыть тебе муку своего сердца, виной которой ты, слова замирают у меня на устах. Пот течет по моей несчастной груди, я пылаю желанием. Так я, пылая, молчу и погибаю вдвойне».
«Факел может затушить сила ветра и слепящий дождь, падающий с неба. Но мой огонь, разожженный Венерой, не может погубить ничто, кроме Венеры». [112]
112
Валерий Эдитуй ( Gell., XIX, 9). Первое стихотворение навеяно, несомненно, знаменитыми строками Сафо.
В одной комедии Плавта старик замечает, что сейчас у молодых людей вошло в обычай влюбляться ( Plaut. Pseud., 433–435). И действительно, трудно себе представить больших безумцев, больших рабов любви, как они сами себя называют, чем юноши Плавта. Они буквально погибают от страсти. Страдание злополучного Пенфея, разорванного вакханками, ничто по сравнению с муками такого влюбленного ( Plaut. Mercat., 470). Он мечется, как в бреду, из дома на улицу и с улицы снова в дом. Он весь пылает. «Если бы не слезы у меня в глазах, — говорит он, — голова загорелась бы» ( ibid., 588–590). «На меня обрушился пылающий вулкан бедствий», — восклицает этот несчастный ( ibid., 618). Зато счастливцы воспевают свое счастье в самых восторженных и кощунственных, с точки зрения старой морали, выражениях. «Пусть цари владеют царством, богачи — богатством, пусть другие получают почести, пусть воюют, дайте мне владеть ей одной!» — говорит один ( Plaut. Curcul., 178–180).
Веселый шум не утихал даже ночью, даже тьма не приносила спокойствия. По улицам ходили веселые и буйные компании молодежи ( Plaut. Amph., 156). У окон красавиц стояли юноши с цветами, пели серенады, осыпали цветами порог, {49} писали на двери любовные стихи ( Plaut. Pers., 569; Mercat., 408–410).
Всех охватило страстное желание славы, каждый жаждал успеха, триумфов. Часто бывало теперь, что победитель, которому отказывали в триумфе, устраивал его на свой страх и риск. А так как римляне чуть ли не каждый год одерживали блестящие победы, то зрелище этих шествий начало вызывать у народа равнодушие. «Не дивитесь, зрители, что я не справляю триумфа, — говорит одно лицо у Плавта, — это стало теперь слишком избитой вещью» ( Bacch., 1069). Чтобы поразить воображение капризных квиритов, победители старались придать своему въезду как можно больше блеска и необычайности.
Сказать, что Публий Сципион был захвачен всем этим веселым вихрем, значило бы не сказать ничего. Сципион во всем этом блеске задавал тон, все новое исходило, казалось, от Сципиона и имело Сципиона своим знаменем. Это он создал «великое и несокрушимое могущество своего отечества» ( Плутарх). Это он стал открыто восхищаться греческим театром, литературой и вообще греческой жизнью. Он, казалось, заразил общество своей радостной уверенностью в счастье Рима, в его великое будущее. В свое время в Сицилии о нем говорили, что он ведет себя не как командующий войском, а как устроитель празднеств. Это было во время войны, в самый тяжелый для Публия момент. Можно ли удивляться, что он так безудержно отдался веселью теперь? Он устраивал блестящие игры и великолепные пиры ( Polyb., XVII, 23 , 6; Liv., XXXI, 49), со страстью отдался своему давнишнему увлечению театром. Он приближал к себе поэтов, [113] украшал Рим, чтобы тот более походил на прекрасные города Эллады. Публий сделался законодателем мод: подражая ему, юноши стали носить перстни с геммами, кудри ( Plin. N.H., XXXVII, 85). Прямо кажется иногда, что этот влюбленный в искусство человек, с кудрями и блестящими кольцами, словно сошел с полотна какого-нибудь мастера эпохи Возрождения.
113
См. следующий подзаголовок.
Необузданное веселье той эпохи лишь на первый взгляд могло показаться бездумным. Люди того времени жили напряженной внутренней жизнью. Никогда не было еще в Риме такого блеска талантов, такого страстного стремления к знаниям. Один знатный человек, Эмилий Павел, шурин Публия, вызвав лучших греческих наставников, учил своих детей грамматике, философии, риторике, мало того, — рисованию и лепке ( Plut. Paul., 6). Два других сенатора, Фабий Пиктор и Цинций, занялись римской историей. Фабий Лабеон и Попилий, оба консуляры, сочиняли стихи ( Suet. Terent., 4). Первый настоящий римский оратор Цетег, консул 204 года до н. э., был так красноречив, что восхищенный Энний назвал его «душой богини убеждения» ( Cic. Brut., 57–59). Ученейший юрист Секст Элий систематизировал право. Еще во времена Цицерона у всех судей на руках были его записки ( Cic. De or., I, 240; Brut., 79). Но всех превзошел Сульпиций Галл, тогда еще юноша (он лет на двадцать пять был моложе Публия). Знатнейшего рода, безукоризненной честности, сенатор и консул, Галл был человеком с изумительно тонким вкусом, наделенный любовью к красоте ( Cic. Brut., 78). И вот этот государственный муж сделался страстным астрономом и математиком. «Мы видели, как в своем рвении измерить чуть ли не все небо и землю тратил свои силы Гай Галл, — вспоминает одно лицо у Цицерона. — …Сколько раз рассвет заставал его за вычислениями, к которым он приступал ночью, сколько раз ночь заставала его за занятиями, начатыми утром! Какая для него была радость заранее предсказать нам затмение Солнца или Луны» ( Cic. Senect., 49).
Красноречие, юриспруденция, история были детьми той блестящей эпохи. {50} Но, пожалуй, никто из служителей изящных искусств не прославился так, как отец римской поэзии, любимый поэт Цицерона и Лукреция, образец для Вергилия, тот, «кто первым принес с высот Геликона вечнозеленый венец» в Италию, — Квинт Энний ( Lucr., I, 117–118).
ОТЕЦ РИМСКОЙ ПОЭЗИИ (ЭННИЙ)
Энний был родом из маленького осского городка Рудии в Южной Италии. [114] Возможно, он был наполовину грек. Во всяком случае он получил греческое воспитание и в его груди, по его словам, билось три сердца — осское, греческое и римское ( Gell., XVII, 17). Смолоду он был поклонником изящных искусств и самозабвенно занимался науками. Пуническая война, которая, словно исполинская волна, прокатилась по всей Италии, подняла его с места и забросила далеко от родного городка. В стихах его дышит ужас, который он тогда испытал. Энний рисует Ганнибалову войну в виде ужасного демона: это «исчадие ада, — пишет он, — дева-богатырка в плаще воина; в ней слились ливни, пламя, эфир и тяжкая персть». Она «взломала железные двери и засовы войны» ( Enn. Ann., fr. 258–261). Пришлось Эннию оставить дорогие его сердцу науки и пойти простым центурионом в римскую армию.
114
Он родился около 239 года до н. э.
Он не любил войны. «Она изгоняет мудрость, — говорит он, — и все решает грубая сила; добрый оратор не в чести: в почете свирепый воин. Состязаются не в ученых речах, а в оскорблениях; ко всему примешивается ненависть; дела решает не право, а меч» ( Ann., fr. 262–268). В конце войны судьба забросила его в Сардинию. Там он начал давать уроки греческого своему начальнику Катону ( De vir. illustr., 41 , 1; Sil. It., XII, 393). Вероятно, учитель понравился суровому ученику. Вернувшись в Рим, Катон взял Энния с собой. «Мне кажется, это событие по значению не уступает любому сардинскому триумфу», — пишет Непот ( Cat., I, 4). С тех пор Энний поселился в Риме и никогда его не покидал.