СЕБАСТЬЯН, или Неодолимые страсти
Шрифт:
— Да, я понимаю эту диалектическую хитрость, однако никакая такая хитрость не подскажет вам правильное лечение. Дискуссии о реальности относятся к области философии, причем заранее предполагается, что философ не сошел с ума. Еще один вопрос! Вам самому нравится, что делает Мнемидис?
— Нет. Я бы упрятал его подальше. Думаю, что здоровое общество, попытавшись в течение нескольких лет его вылечить, упрятало бы его подальше. Содержание под стражей бесполезно.
— Но?…
— Но я могу быть неправ. Возможно, все справедливее, чем я представляю. Кроме того, поглядите на ужас, который начался, когда я попытался взять власть в свои руки и действовать сам — Гитлер! Вот вам иллюстрация неправильного применения силы, неправильного приложения человеческих усилий! Какой смысл в избавлении от несчастных евреев, если сохраняется монотеизм? Вот уж безумие!
— Вам надо поговорить со
— Я говорил. Он согласен со мной.
— Вы еврей?
— Конечно. Все мы — евреи!
В его словах появилась нечеткость, словно начало сказываться немалое количество выпитого вина, однако, как будто прочитав мысли Констанс, он сказал, успокаивая ее:
— Я говорю, как пьяный, да? Но я не пьян. Вчера по чистой случайности я принял слишком много снотворного и в результате сегодня весь день хожу сонный. Прошу прощения.
— А пить вам обязательно?
— Наверно, нет. Но попозже мне еще нужно навестить старого друга, чтобы вместе с ним выпить по стаканчику на ночь, и я должен быть в хорошей форме. Вы ведь знакомы с Сатклиффом?
— Конечно! И вы с ним знакомы?
— Еще как знакомы! Пуд соли, так сказать, вместе съели. Но довольно долго не виделись, и мне не терпится сравнить письма с самим плутом.
— С Блэнфордом вы тоже знакомы?
— Я знаю о нем от Сатклиффа — что-то там насчет их книги, которая не очень продвигается. Сатклифф говорил, что они оба попытались изложить свои версии, и книга от этого очень пострадала. Насколько мне известно, у Сатклиффа здесь работа, которую он ненавидит. Что же до «нашего друга» Мнемидиса, то он был бы счастлив вернуться домой в Каир. Сказал, что у него нервы не выдерживают допросов. Естественно, он говорил по-арабски; мол, вы кладете лекарство правды в его еду, поэтому он не ест и вечно голоден.
— О Боже! — с негодованием воскликнула Констанс. — Началось!
— Я подумал, что вам нужно знать, не исключено, что он что-то сказал.
— Нет, не сказал, хотя мне этого очень хотелось! Ужасно, когда начинается мания преследования. Это нечестно!
Ее собеседник рассмеялся.
— Вы правы. Все тихо, и слышна лишь ругань психиатров, меняющих замки на дверях! Номер вашего телефона есть в телефонной книге?
— Есть. Но я думаю, что мы можем забыть о более серьезных обстоятельствах в этом деле. Швейцарская система наказания сурова. Все еще!
— Как вы говорите, «все еще».
— Мне следует прекратить сеансы, прежде чем это обернется бедой. Конечно же, он сам может отказаться от них, но я так надеялась… Что ж, придется сказать Шварцу, что молоко скисло — это его выражение.
— Я сам все сделаю.
Констанс было неприятно думать о том, что ее заставляют забыть о многообещающей версии поиска — она уже видела, как призрачное письмо медленно теряет свойства реального. Завтра она получит назад свою Библию и попрощается с необычным безумцем, к которому у нее не осталось ни жалости, ни симпатии, так как он, по-видимому, исполнял предназначенную ему роль, ради нее он был рожден на свет. Можно сказать, что в убийстве он превзошел самого себя! Экзистенциалистская формулировка, достойная Левого берега! Того, где еврейский Вавилон строили Сартр и Лакан [49] с последователями, кишевшими, как мухи на глазах умирающей лошади! У Констанс было много разногласий с Аффадом по этому поводу, его фатальная снисходительность к литературе часто приводила к всепрощению в отношении подлой риторики, по крайней мере так она считала. Свидание странного доктора и Констанс подходило к концу, а мысленное препятствие, не позволявшее Констанс назвать имя Аффада, никуда не делось. Она вздохнула, и египтянин улыбнулся.
49
Жак Лакан (1901–1981) — основатель Парижской школы фрейдизма и структурного психоанализа.
— Наверно, вам хочется спать. В Женеве нет сиесты, в отличие от моей страны, так что стоит немного засидеться, и начинает клонить ко сну.
— Прошу прощения.
— Ну что вы!
Египтянин проводил ее до дома по тянувшейся вдоль озера аллее, тихонько беседуя с ней об их пациенте и о планах перемещения его, как он выразился, обратно в роскошную квартиру между мечетями, которая принадлежала ему прежде, до того как современная сложная ситуация изменила баланс сил. В течение недели все юридические вопросы будут улажены, и тогда придет время позаботиться о безопасном переезде пациента.
— Несомненно, как профессионал вы будете скучать по нему и сожалеть об его отсутствии с профессиональной точки зрения; однако его легко заменить кем-нибудь другим, если подумать. Почти любой премьер-министр любой европейской страны… Что же до него, то он проводит долгие часы у маленького окошка своей новой комнаты, которая выходит на кухню. Он восхищается монахинями.
— Неужели?
— Да. Орден монахинь, давших обет молчания, занимает
Странное замечание. Констанс не стала раскрашивать его своими умозаключениями. Но вообще-то до чего удивительные заботы у сумасшедших. Интересно, что побуждает Мнемидиса наблюдать за монахинями, работающими на кухне?
Все имеет свой смысл и свое значение. Напряженный взгляд голубых глаз Мнемидиса был устремлен вовсе не на монахинь в их живописных одеяниях, а на два больших ножа для разделки мяса, которыми монахини деловито резали выданный на день хлеб, прежде чем молча разложить его по желтым корзинкам. Мнемидис вздохнул, когда процедура подошла к концу, корзинки были поставлены на подносы и каталки и отправлены в столовую; он вздохнул, словно очнулся от совершенно захватившей его, словно заколдовавшей, мысли. Собственно, так оно и было. Весь распорядок его дня был ориентирован на появление, словно на сцене, монахинь. Кухни сразу же озарялись ярким светом. К дверям подъезжал фургон, открывалась задняя дверца, и на свет являлись высокие корзинки с длинными батонами. Их уносили в кухню, и монахини, взяв в руки два сверкающих, похожих на сабли, ножа фирмы «Упинал Стил Федерейш» (которые фирма часто дарила в ходе рекламной акции), приступали к захватывающему действу христианского жертвоприношения, разрезая тело Христово на удобные для еды ломти. Если так к этому подходить, то и Слово могло бы наконец стать плотью, как вино — кровью, но это потом. Тем временем ножи поднимались и опускались, блестя на солнце, двигались вперед и назад, что-то внушая ему на уровне перистальтики, пока он не обнаружил, что в глубокой задумчивости теребит рукой мошонку. Глубокая безучастная задумчивость. Счастье представляет собой именно такую сосредоточенность, такое подчинение далеко запрятанной внутри собственной природе. Что может быть невиннее буханки хлеба? Она наверняка не чувствует, как в нее входит нож, как он ровно режет белую плоть. Тем более «упиналы» всегда отличались особой остротой, так как изготовлялись из самой высококачественной стали. Значит, для жертвенного ножа нет стали лучше этой? Мнемидис почтительно наблюдал, не пропуская ни одной детали. Время от времени он отвлекался от своего занятия и обходил кругом письменный стол, после чего возвращался на место около окна и продолжал сосредоточенно наблюдать за не отпускавшим его зрелищем: монахини режут своего Спасителя. Дай срок…
Кое о чем Констанс знала, но не обо всем; и известие, что Мнемидис теряет терпение и готов к бунту, не на шутку ее встревожило. Хотя ужин с египтянином утомил ее и она была рада тому, что он довольно рано проводил ее домой, заснуть ей не удалось. Не помогло даже снотворное, так что она немножко почитала, а потом поднялась с кровати и отправилась варить кофе — роковое решение. Не заставила себя ждать депрессия, Констанс перестало радовать абсолютно все, что было в ее жизни, — сама жизнь, работа, профессия, будущее… Это было похоже на скольжение по песчаному склону в глубокую яму самобичевания и, что еще хуже, жалости к себе. Констанс это пришлось не по душе. Разложив пару пасьянсов на зеленом карточном столике, она почувствовала, что снотворное начинает действовать. Тогда она решила совершить подвиг и с некоторым сомнением, но все же улеглась в постель, прихватив с собой книжку. Неожиданно она сделала то, что делала очень часто, то есть взяла телефонную трубку и набрала номер, по которому узнавала время. Записанный на пленку мужской голос напоминал голос Аффада, хотя акцент был другой. Минуты две она слушала его, после чего ей стало стыдно и она положила трубку. Однако самобичевание претворилось в йогу, благодаря голосу Макса, звучавшему во сне, который помогал ей с асанами, требуя не спешить, когда она как будто принимала ту или иную позу, и на каждой стадии останавливать внимание на соотношении с ничто в сознании, отчасти усыпленном лекарством. Упражнения йоги она выполняла неуклюже и заслужила выговор от старика, однако желанная цель была достигнута, так как внимание Констанс отвлеклось от нее самой — поначалу бессонница всего лишь повышенное и больное самомнение — и она соскользнула в теплую бездну ночи, где не было больше снов. Ее мозг слишком переутомился, чтобы творить их. Больше никаких снов! Констанс спала.