Сечень. Повесть об Иване Бабушкине
Шрифт:
— Дьявола тешите, — сказала вдруг громко старуха. — Встарь табашникам носы резали! — Большие студенистые глаза с бессильной слезой у переносицы налились злобой.
Чудно: она не хотела мира ни с кем, даже и с теми, кто приютил ее и мчит в Мысовую.
— Нынче нам головы рубят, — сказал Воинов.
— И за дело, — отозвалась старуха, стараясь разглядеть Воинова: виделось ей в отблесках печного огня нечто черноволосое, большеголовое, с бесстыжим блеском зубов и недобрых глаз. — Покаянной головы не рубят, господь не допустит. А разбойной не жаль.
— Вы из семейских, так я понимаю? — спросил Савин.
Молчание. Отгадал, что семейская и ладно, о чем еще толковать. Семейская-то, семейская, да от всей переселенной семьи осталась она одна, сиротой попала в чужой дом, не семейский, к казакам, и не скоро в силу вошла — когда уехали с мужем в другую волость за сто верст от Мухор-Шибири. Не рассказывать же и об этом проклятым табачникам. Воинов шагнул поближе к старухе, дымил отчаянно — невысокий, крепкий, облитый красноватым светом.
— Христа распяли, он на кресте разбойников простил, а ты злобишься.
— Против нынешнего те разбойники — дети сущие. Их и простить не грех.
— А нынешние?
— Этих дьявол послал. От них жизнь затмится, мир в огненной пещи сгорит дотла.
— Как же ты угадала, что мы разбойники? — вмешался Клюшников. — По чему судишь?
— Смирный человек нынче в избе сидит, за ставнями. Он под чужое окно не пойдет, он своему свету рад, хоть лучина, а своя. Смирный соблазна не ведает…
— Ах сатана! — вскричал Воинов, то ли негодуя, то ли дивясь дерзкой увертливости старухи. Они встретились взглядом, и Воинову стало не по себе от ее бессильно ненавидящих глаз, от их цепкой приглядки, — старухе помнилось, что чернобородый не обмолвился, назвав ее сатаной, а знает эту ее в народе кличку и нарочно заманил в вагон. — Не мы под твое окно пришли, ты к нам постучалась, приволокла своего. А он живой ли? Чего голоса не подаст? Не мертвяк ли — ноги раскидал, не шелохнет.
Она и не потянулась к мужу проверить — жив ли, будто и жизнь его, и дыхание — все было в ее непреклонной воле, а ему без спросу и помереть нельзя.
— Беспамятный, оттого и тихий — сказала, помолчав.
— Беспамятный застонет, зубами заскрипит…
— Он терпеливый, стона от него не жди, — погордилась старуха мужем. — Он знает: все от бога. А на бога зачем зубами скрипеть.
Закричал паровоз — долгим, трубным и залихватским криком, — видно, летел мимо памятного машинисту полустанка или сторожевой избы, — перебил разговор в теплушке, и вдруг громко застонал старик. Людские голоса сквозили мимо него, а этот крик вернул к боли.
— Что у вас с людьми получилось? — спросил Бабушкин. — В волости?
Ему бы надо ответить, — прочиталось в дрогнувших, блеклых зрачках, в жалобном движении кровоточащей руки, — он поспокойнее, сидит, щепки в огонь подбрасывает, он-то и взял их в вагон.
— В волости людей и в горсть не наберешь: нету, — сказала, будто сожалея. — Мужики у нас и казаки.
— Следовательно, крестьяне?
— Христианин, — переиначила она, — кто Христовы заповеди чтит, своей землей доволен, а если он за вилы, за ружье — мужик он и разбойник.
— Хам! — ввернул Клюшников зло. — Не так ли?
— Странно вы говорите. — Савин не дал ей ответить. — А если надел у него нищий, лучшая земля взята кабинетом, монастырями, знатью деревенской? Если он и детей не накормит, — и тогда доволен?
— Сибирь велика, — ответила она убежденно. — Найдется и ему где-нибудь земля.
— Отчего бы вам самим не съехать? При сытых лошадях и в дорогу не страшно, а вы его гоните. По-божески ли это?
— Мы на своем сидим, зачем нам другую землю искать!
— А вот пришла беда, съехали со своего.
— Пусть и мужик едет, коли у него беда, — она и это повернула к своей выгоде.
— Что же у вас с мужиками вышло? — настойчиво спросил Бабушкин.
— Что тебе до нужды нашей?! — Старуха обидчиво свела губы. — Иль посмеяться пришла охота? — упрекнула она его, но беззлобно, с оттенком зависимости.
— Нам это нужно, — сказал Бабушкин строго. — Люди мы давно городские, деревни подолгу не видим.
— Озверел мужик! — сорвалась старуха. — Совести решился!
— Вот не поверю! — Он понял, что рассказ можно получить у нее не угрозами, а недоумением. — Сибирский мужик умен…
— Был ум, а ноне нет. От поры, как объявили нам цареву бумагу про свободы, мужик ума решился. Он с войны неспокойный стал, а эти два месяца дикой сделался. Крепче молитвы знает, где чье лежит, где его земля, а где государева, где его укос, а где монастырские сенокосные пади, где свой карман, а где казна. А ноне свой, дырявый, с казной смешал, на кабинетские леса руку поднял, рубит без спросу и косить грозится, где глаз укажет.
— Зимой — какая косьба: сугробы в стога не сложить.
— А-а-а! — злорадно покачала она головой. — Злыдню-то и обидно, что не в пору царева бумага пришла: зерно в амбарах, сено сложено, а что не укошено, под снег ушло. — Она жила в тайном и счастливом сговоре с зимой, с метелями, со стужей против мужика. — Косой не возьмешь, замки ломать надо, обухом бить, ружьишко поднять на хозяина.
— И до этого, значит, дошло? — притворно подивился он.
Деревня ожила, крестьяне отнимали, пока больше на бумаге, кабинетские земли, монастырские угодья, требовали упразднить должности полицейских сотских и десятских и казенную земскую квартиру для чиновников, грозились будущим летом взять богатые сенокосные пади, приписанные казне и монастырям, гнали прочь самоуправных лесничих и объездчиков. Лето прошло сухое, знойное, снег лег в звенящую от сухости тайгу, подожги лесничего или высокий, под облако, монастырский омет — сотни верст тайги выгорит.
— К смертушке нашей шло и дошло бы, да оплошали злыдни: пристава не заперли, а прогнали. Я Спиридона — в избу и на запор. Жгите с избой и нас, и этот грех на себя берите.
— За что же вам такая немилость? — спросил Воинов. — Пристава отпустили, а вас нет.
— За правду, — не колеблясь, ответила старуха. — Спиридон печатку сховал, нипочем не отдает. На сход зовут, чтобы и он мирской приговор подписал, — не идет. Они — чет, а мы — нечет, они в крик, а мы молчим. — Упрямая, исстрадавшаяся кровными потерями, она была и счастлива, и поднята над жалким миром своей удачей. — Они к нам с уговорами, а мы плюнем и перекрестимся; а хоть бы и заплакали, слезы ихние дешевые…