Седьмая невеста
Шрифт:
– Я боюсь…
– Чего? – встрял Кумбар, пытаясь заглянуть ей в глаза.
– Кого? – уточнил вопрос Конан.
– Всех… Мне кажется, кто-то хочет меня убить… Как Алму…
– Ты знала Алму? – поинтересовался сайгад.
– Да. В тот день, когда ты отправил ее к родителям… Она пришла ко мне. Она сразу поняла, что я женщина. Ей пришлась по душе моя музыка и… Мы подружились… Она рассказала мне все, Конан. Она так любила тебя…
Суровое лицо варвара помрачнело. Он с силой рванул нелепую бороду, прилипшую к его подбородку, отшвырнул ее в сторону; потом оторвал и усы. Схватив со стола бутыль, в два глотка допил остатки вина и отправил пустой сосуд вслед за фальшивой бородой. Мрак в душе его, чуть развеявшийся в течение легкой беседы, вновь сгустился. Словно наяву услышал он звонкий ласковый голос Алмы: «Что же делать, любимый? Что же делать?» Она ждала
Глаза Конана сузились. Сейчас он был не на шутку разъярен, но, как это бывало чрезвычайно редко, ярость его была обращена не на врага, а на себя самого. Он давно научился сознавать и соизмерять свои силы и потому от лично знал, что если бы он и вправду любил Алму, он смог бы помочь ей, и, наверняка, без особого труда. Неприятность заключалась в том, что он ее не любил, и тем тяжелее казалась ему собственная вина перед бедной девушкой. Неужели она не имела права на его защиту только потому, что была одной из многих? Та же Диния – разве она не имеет права просить его о помощи только потому, что кроме нее у Конана полно подружек? Диния…
Конан увидел ее в «Маленькой плутовке» за два дня до происшествия. Короткого взгляда на нее было достаточно Для того, чтобы понять: не юный лютнист потягивает пиво из большой кружки, но юная лютнистка. В облике Динии, в самом строении ее фигуры киммериец мгновенно уловил некое сходство с Мангельдой, девочкой из племени антархов, погибшей на постоялом дворе в горах Кофа. Та тоже была переодета в мальчика, но по своим причинам… И в то же время Конан видел, что сходство это только внешнее: надорванность Мангельды, ее тоска и боль никак не подходили к синим пронзительным глазам этой юной красотки. Варвар не стал долго разглядывать ее. Просто подошел, присел рядом, спросил: «Ты откуда, девочка?» Она покраснела, на мгновение замешкалась, но потом все же ответила: «Из Аквилонии…» Конану понравилось тогда, что она не стала спорить с ним и отрицать очевидное. Он принес за ее столик свои кувшины с пивом, а ночью ушел с ней… Неожиданно для себя Конан на мгновение почувствовал вдруг ту боль, какую могла испытать Алма, узнав, что она была всего лишь одной из многих. И все же в последнее время Алма занимала в его жизни особое место. Никто не отдавал ему столько любви и тепла… Вздрогнув, Конан обратил взор на застывших собеседников. Оба смотрели на него с неподдельным участием, ожидая, когда боль отступит от сердца его. Киммериец не стал им объяснять, что то была не боль, а вина – чувство жестокое и мстительное, способное раздавить человека… Он ответил им долгим взглядом, потом усмехнулся и сказал:
– А что, Кумбар, не сходить ли нам в «Маленькую плутовку»?
– Лучше в «Слезы бедняжки Манхи», – мотнул головой Кумбар, поднялся и, пересчитав в поясном узелке монеты, довольно подмигнул приятелям. – На всех хватит! Вперед!
Глава пятая
Темный подвал аграпурской темницы, мрачный и сырой как все подвалы мира, был полупуст. Кроме несчастного Бандурина здесь коротали дни до казни еще трое преступников: заимодавец, отравивший наскучившую ему супругу, нищий, перерезавший горло другому нищему прямо на ступенях мерселе – храма доброго бога Аххада, и сапожник, воткнувший нож в сердце капризному заказчику. Бандурин смотрел на них со страхом и презрением, полагая, что эти люди заслуживают самой жестокой кары, ибо – по мнению умного евнуха – всякое убийство должно быть наказуемо, и непременно смертью.
О своем собственном преступлении он старался не думать, заполняя долгий день мечтами о Динисе, а отход ко сну молитвами. Но один вопрос не давал покоя скопцу: зачем он удавил эту девчонку? Если лютнист и в самом деле был в нее влюблен, то следовало лишь немного подождать – она перешла бы на половину императорских жен и доступ к ней имел бы только Илдиз да он, евнух. В злобе на Эрлика, который подстроил ему такую хитрую ловушку, Бандурин кусал ногти и тихонько подвывал, не обращая внимания на недовольство соседей. Впрочем, те и сами беспрестанно стонали, хныкали, рыдали и наперебой громко клялись в своей невиновности, надеясь, что стража услышит их и, может быть, освободит. Стража безмолвствовала. Розно в полдень узников кормили. Кусок хлеба, апельсин и кружка воды – все, что получал евнух за целый день. Он отощал – если можно так сказать про толстого, как свиноматка, скопца; жиры его обвисли, щеки тоже; живот утробно урчал, требуя пищи – под эту музыку Бандурин засыпал, под нее и пробуждался. Не раз приходили в голову его преступные мысли вроде похищения апельсина у бледно-зеленого и потому очень противного заимодавца, который даже из нехитрой темничной еды умудрялся сэкономить кусочек с целью затем продать его собратьям по несчастью.
А так как ни один пленник здесь ничем не владел, кроме собственной одежды, ее и отдавали в обмен на крошечный, с пол-ладони ломоть хлеба, апельсинную дольку, глоток воды. Зачем приговоренному к казни ростовщику понадобилась одежда – Бандурин понять не мог, но все же и он однажды снял с себя роскошные туфли с загнутыми вверх носами и молча сунул их в костлявые руки, получив взамен хлебную корку и тут же с жадностью ее проглотив. На воровство он так и не решился.
Пошел всего пятый день пребывания скопца в темнице, но ему казалось, что минуло уже не меньше луны – однообразие не тяготило его, но пугало. Жизнь словно замерла. Без солнца, без луны, в застоявшемся смрадном воздухе подвала пленники ощущали себя уже на Серых Равнинах, но если бы судья предложил им заменить казнь пожизненным заключением, они согласились бы не раздумывая. Умирать не хотел никто.
Пожалуй, один Бандурин, все больше и больше погружавшийся в собственные мысли, о предстоящей казни думал без содрогания: не представляя тело свое отдельно от головы, он твердо верил в справедливость небес, которые узрят в душе его мир и отведут руку палача. Думы сии были приятны; евнух даже прослезился, представляя свою беседу с богами и дальнейшее существование под их охраной; растревоженная фантазия начала наконец работать, и узник увлекся долгими дружескими разговорами с самим Илдизом, что полюбит его, конечно, больше Кумбара и Гухула, посещениями храмов Эрлика и мерселе Аххада, где жрецы будут устремляться к нему с вопросами и просьба дать умный совет… Постепенно Бандурин весь ушел в Спасительные мечты, не забывая притом из живых одного только Диниса: ему он отводил почетное место рядом со своей особой, его знакомил с Илдизом и жрецами, с ним выходил в народ и на его глазах судил, мирил и наказывал.
Соседи беспокоили скопца все меньше и меньше. Он попросту не замечал их, этих ничтожеств, недостойных и короткого взгляда почтенного и уважаемого всеми евнуха. Стражник, подающий ему очередной жалкий пай, не удивлялся отсутствующему виду пленника – за время долгой службы он встречал много таких же, отвергнувших реальность и заменивших ее бесполезными фантазиями.
Потом, когда по велению судьи они все же, вопреки ожиданию, отправлялись на Серые Равнины, пелена падала с глаз, и они, словно проснувшись, начинали страшно вопить и биться в припадке ужаса у ног палача. Боги не желали им спасения, и только, наверное, стража темницы знала – боги и не видели этих несчастных, занятые то ли более важными делами, то ли вообще забывшие о рабах своих на земле.
Между тем приближался Байо-Ханда – день казни особо опасных преступников, назначенный на конец луны. Глашатаи напоминали о нем народу каждое утро, так что зрителей ожидалось немало. Все бледнее и мрачнее становились узники, все светлее делалось на душе старого скопца. Он стоял на самом пороге безумия, и, как прочие, ему подобные, страстно желал лишь одного: поскорее сделать последний шаг – в эту бездну, где ничто уже не потревожит его покоя и тишины.
На половине невест было сумрачно. Даже благозвучная, чуть печальная музыка Диниса не обращала девушек к светлым думам. Привычное течение их жизни нарушилось; дни, полные приятных забот и пустых разговоров, остались в прошлом, и сейчас им казалось – навсегда. Страх, особенно жуткий душными, черными туранскими ночами, сковывал их кроткие души; маленькие сердечки бились с непривычной силою, и каждый шорох, каждый случайный посторонний звук отзывался в них сначала сосущей пусто, той, а потом барабанной дробью.
Древний Мальхоз – евнух, приставленный к императорским невестам вместо Бандурина, был совершенно глух, мал ростом и немощен, так что на его помощь рассчитывать не приходилось.
И ни на чью помощь рассчитывать не приходилось, ибо после страшного убийства Алмы вся стража переместилась поближе к покоям Илдиза, что находились на другой половине дворца. С невестами же, кроме Мальхоза, был только юный Динис – днем, а ночью возле дверей густо храпел толстый старый стражник, коего никакими силами нельзя было разбудить. Однажды Ийна вышла к нему перед самым рассветом, напуганная стрекотаньем цикад и павлиньими воплями, но как ни трясла его, как ни щипала, он даже не пошевелился.