Седьмая жена
Шрифт:
Кто знает – может быть, ему суждено прожить с нею остаток своих дней. А может быть, ему назначено начать с нее и пройти весь путь обратно, вернуться по очереди ко всем своим прежним женам. Может быть, наоборот, предстоит идти только вперед, дойти аж до двенадцатой и закончить плавание жизни на корабле, полном жен и потомков, любящих его и друг друга без ревности, сведенных вместе его любовью. Сегодняшнее плавание на «Вавилонии-2», собравшее так много людей, которые без него никогда бы не узнали, не сблизились бы друг с другом, – не репетиция ли оно того будущего, окончательного его торжества? Быть
«Тойота» останавливается на стоянке вблизи причала. Обе женщины выходят, помогают выйти детям. Пассажирка берет за руку мальчика. Его мать ставит чемодан в удобную коляску, в которой есть сиденье и для девочки. Они идут в сторону сверкающей «Вавилонии-2». Потом вдруг оборачиваются и прощально машут тому, кто держит камеру. Рука снимающего на мгновение появляется в кадре. Машет в ответ. Она видна расплывчато, не в фокусе. Но кольца, но кружевной манжет блузки явно показывают, что снимает – женщина.
Вновь прибывшие поднимаются по трапу. Приветливый охранник подхватывает детей, проносит их одного за другим через калитку-детектор. Подает руку дамам. Пассажирка в пестром платье достает из саквояжа красный термос, с извиняющимся жестом показывает его охраннику, постукивает пальцем по металлическому корпусу. Охранник понимающе кивает, помогает спрятать термос обратно в белый саквояж. Пропускает приехавших на корабль.
Антон проснулся от сдавленного крика. Подскочил, сел в кровати, выпучив глаза в темноту каюты. Тут же понял, что кричал он сам.
«Это всего лишь дурной сон, – подумал он. – Какое счастье, что это просто кошмар. Что можно проснуться и спастись».
Но страх не исчезал.
Он понял, что просто во сне память его сумела наконец доискаться до тревожного пятна, мучившего его весь день. До красного термоса, мелькнувшего в расстегнутом саквояже.
Десятки других ничтожных впечатлений мгновенно вспыхнули и протянулись лучами к этой обжигающей точке.
Как?! как он мог забыть о ней?
Подруга Мелады! Куда делась подруга Мелады? И кто она? Не она ли уходила прочь от причала во время последней короткой остановки в Виндзоре? Правда, та была в белом брючном костюме. Но разве не могла она просто переодеться, оставить пестрое платье в каюте? Он заметил уходящую мельком. Не узнал. Но сейчас вспоминает – что-то было знакомое в этой кукольной походке. Но кто-то отвлек его в тот момент. Он ни разу не видел ее лица. Но вечером она была без шляпы. И он запомнил мелькнувшую деталь: мочка уха удаляющейся женщины показалась ему странно деформированной, расплющенной.
Погружаясь все глубже в пучину несказанного ужаса, он припомнил также, какое странное выражение было на лице Мелады сегодня вечером. И вместо обычного «доброй ночи» она сказала по-русски «прощай». А дети? Сначала их не было в зале. Она разбудила их? Привела проститься?
Он закричал снова – теперь уже наяву.
Он начал вырываться из плена одеял и простыней.
Босой, всклокоченный, полуодетый, он выбежал в коридор и понесся по нему, воя и колотя кулаками в двери кают.
Испуганные пассажиры просыпались один за другим, высовывали головы из дверей, спрашивали, что случилось.
Завыла сирена тревоги.
Ослепший от ужаса Энтони Себеж метался по лесенкам и переходам незнакомого корабля, не в силах отыскать спуск в трюм.
– Топливный бак! – вопил он. – Где топливный бак! Ищите топливный бак! Скорее! Мы еще можем успеть!
Оставим его в эту минуту.
Он еще может успеть.
Чешская взрывчатка вовсе не так надежна, как принято думать. Бывали, бывали случаи – один на пятьсот, – когда и она не откликалась на электрический укол, посланный детонатором.
Батарейки во взрывателе тоже могут оказаться неисправными. Их срок годности неизвестен. Неизвестно, сколько они пролежали без дела, в ожидании своего часа. Неизвестен ведь и сам час, то есть момент, в который электрическим контактам назначено звякнуть друг о друга.
Он может успеть.
Мелада может опомниться, ужаснуться задуманному. Она может выбежать из каюты, схватить его за руку, потащить потайной лесенкой в трюм, показать – если она знает – то место, где адская машина примотана изолентой к трубе под днищем топливного бака.
Он может успеть.
Мы все можем еще успеть.
Ведь у нас – по несказанной милости Твоей – есть спасительное прибежище бытия. Где секунды так длинны, что босой ступне дано обогнать несущиеся по проводочку электроны. Но даже если он не успеет, если проиграет свое последнее состязание с Горемыкалом, у нас остается возможность занять опустевшее место Одинокого островитянина перед телевизором. И, увидев в утренних новостях страшные кадры катастрофы на озере Гурон, восславить – вопреки всему – Твое взрывоопасное могущество и головоломную премудрость.
Но оставлено ли нам – безнадежным второгодникам – право снова поднять руку и снова и снова задавать Тебе одни и те же вопросы? Что означают эти разорванные тела, плавающие в смеси крови и мазута? Как должны мы понимать детский бант, застрявший на обломке кроватки? Какой путеводной вехой может послужить нам лицо спасшейся женщины с вырванными глазами?
Следует ли нам навеки запретить коллекционирование почтовых марок?
Или мы должны до бесконечности улучшать наши средства самозащиты и самоохраны?
Или нам просто надлежит отзываться на зов Твой каждый день, не дожидаясь столь страшных окриков и напоминаний?
Но почему зову Твоему нужно оставаться таким мучительно неясным? Ведь при желании Ты мог бы открыть его значение даже таким тупицам, как мы. Что стоит Тебе сказать просто и строго: «Идите туда, сделайте то-то»? Мы бы поняли, послушались, с благодарностью кинулись исполнять. Или Тебе это не нужно? Тебе не доставит никакой радости ткань Творения, из которой будет удалена сверкающая нить свободы? Нашей – даже от Твоих приказов – свободы?