Седьмой от Адама
Шрифт:
На этот раз в дверь стучали хоть и решительно, но не так требовательно, как колотил Наливайло. Мазин не стал спрашивать, кто там, а сразу открыл, но увидел стучавшего, только когда перевёл взгляд вниз, совсем вниз. Мальчишка был такого маленького роста, что Мазин обречённо подумал, что всё – допился: гномы мерещатся. Гном шмыгнул носом, поправил сползающую на лоб кепку и баском спросил:
– Ты, что ли, Мазин?
– Я, – обречённо ответил готовый уже ко всему Михаил Александрович. – А ты кто?
– А я Фёдор, – тем же баском ответил гном. – Это тебе, – и протянул сложенный вчетверо лист разлинованной бумаги.
Мазин покрутил листок в руках – уж очень не хотелось ему его разворачивать. Но необычный посланец из-под козырька огромной кепки смотрел так требовательно, что он решился. На листе, явно вырванном из школьной тетради, фиолетовым химическим карандашом крупными печатными буквами было написано: «Миша. Фёдор тебя проведёт. Приходи сейчас, срочно».
– Это что?
– Чё, не видишь? Записка, – гном был не слишком любезен.
– От кого?
– Там же написано – от Изи, – рассердился гном.
– Ничего тут не написано, – в свою очередь рассердился Мазин и, наклонившись, ткнул записку гному под нос.
По тому, как тот, даже не глядя на бумагу, отвёл глаза, Мазин понял, что читать мальчишка не умеет, и только тогда смысл сказанного этим
– От какого Изи? От Якобсона? Так он жив?
– А что ему сделается, – буркнул странный посланник и уже нетерпеливо добавил: – Так ты идёшь или нет?
Идти в глухую ночь неизвестно куда с этим странным проводником Михаилу Александровичу ужасно не хотелось. Вот чего хотелось – так это захлопнуть дверь перед носом наглого мальчишки и залезть под горячий душ. Но мысль о том, что это может быть его единственный шанс разобраться в истории с загадочной фотографией, не позволила ему, в который раз, послушаться своих желаний. Молча указав пацану на стул, он стал одеваться.
Шли они недолго. Проводник уверенно и бесстрашно нырял в давно забытые Мазиным мрачные и неосвещённые проулки, и довольно быстро они оказались у вычурной, в человеческий рост металлической ограды, которую Михаил Александрович узнал даже в темноте. Она не изменилась с тех пор, как лет тридцать тому назад, удирая от сторожа и перелезая через неё, он порвал новые штаны. Это была ограда городского кладбища.
Он уже было собрался зашипеть своему провожатому, что через забор не полезет, но тот внезапно нырнул куда-то вниз, через секунду показался с той стороны ограды и, деловито сопя, сдвинул в сторону два, как оказалось, незакреплённых прута решётки, освобождая Мазину достаточно широкий лаз.
Оказаться ночью на кладбище – не совсем обычная ситуация для современного городского жителя, а уж в таких обстоятельствах, да ещё и с таким проводником – и подавно. Моросящий весь вечер дождик успокоился, лёгкий ветер проредил тучи, и полная луна то выглядывала в прорехи между ними, то пряталась вновь. Она то освещала мертвенным светом и без того негостеприимный кладбищенский пейзаж, то, укрывшись, погружала всё во мрак. Из-за этого да ещё из-за медленно переползающих с могилы на могилу теней от облаков стало казаться Мазину, будто шевелится кладбище, что вот мелькнула странная фигура за памятником, блеснуло что-то за дальней оградкой, скрипнула рассохшаяся крышка. Истрёпанные за день нервы Михаила Александровича начали сдавать. А уж когда в кромешной темноте, случившейся, когда проказница в очередной раз спряталась за большой тучей, впереди вдруг вспыхнул и заколебался, приближаясь и разрастаясь, призрачный голубоватый огонёк, то такой ужас охватил его, что не выдержал Мазин и заорал сиплым, сдавленным голосом, за что немедленно получил от Фёдора болезненный пинок в голень.
2.4
Да я это, я. Живой. Принято говорить «живой и здоровый» – так нет, не совсем здоровый, но кое-кого ещё собираюсь пережить. Почему здесь? А где ещё лучше укрыться от живых, как не на кладбище? Ты, надеюсь, не боишься покойников? Я-то их столько перевидал и стольких живых перевёл в этот самый покой, что мне иногда чудится, будто некоторые могилы убежать пытаются, когда я близко подхожу. Да ты садись, садись за стол. Давай, за встречу. Самогон, конечно. Не бойся, своё производство, чистейший, из сахара – не то что всякий дрек на томатной пасте. Да есть, есть чем закусить, вот сейчас достану. Сало, хлеб, чеснок… и соль где-то была – а, вот и она. Да ты сиди, сиди, я всё поставлю. У меня тут не часто гости бывают. Это мой схорон. Со времён партизанщины приучен запасную точку иметь, если отсидеться, затаиться потребуется, – и, видишь, пригодилось. А покойники – что их бояться? Это они нас, живых ещё, пугаться должны. Тут, на этом кладбище, есть пара и «моих» могил. Вон там, в южном углу, двое лежат: Шевченюки – папаша с сыном. Сынка – ему тогда было лет семнадцать – это наш командир отряда порешил, а папашу я, лично. И так хорошо мне тогда стало, что если б он сто раз воскрес там, так я бы его сто раз и пристрелил. Полицаи они были, Мойша. Оба. И оба паскудины. А почему на кладбище лежат – а почему нет? Власть рассудила, что можно их тут похоронить. Это твоему деду, которого этот гадёныш немцам выдал, и метра земли не досталось. А к их могилам – погоди ещё – когда-то и цветы принесут. Всё ещё будет. А твой дед… Кстати, ты знаешь, кем был твой дедушка? Ты его никогда не видел – а как ты мог его видеть? Он сгорел в печке почти за двадцать лет до твоего рождения. И я бы в ней же сгорел, если б не бегал быстро. Что тебе они сказали, твои родители? Кто? Не верь – они хотели тебе добра, по-своему. Твой дед был раввином. Он был немного старше меня, и когда я пошёл в хедер – он его уже заканчивал. Потом хедер закрыли, и учился я уже в обычной школе, почти до войны. А он умница был, и когда старый раввин в тридцать девятом умер, то твоего деда и выбрали единогласно, и из Вильно его поддержали. Вот такой был твой дед. Ну а что потом было, ты, Мойша, всё знаешь – всё в школе проходил. Ну, извини, конечно. Раз тебе так не нравится, то не буду, но вообще-то папа твой звал тебя Мойшей, это уже потом, когда ты в школу собрался, твоя мама, дай Всевышний им всем спокойной вечной жизни, заставила его называть тебя только Мишенькой. А до того ты был Мойшей, и это тебе ничуть не мешало. Что ты? Весь день сегодня пьёшь? Так я уже весь месяц, после того как умер, не просыхаю. Впрочем, я и раньше… Ладно, давай ещё по одной – и к делу. Я расскажу тебе историю и свою, и твою – ту, в которую ты вляпался. А ты уж подумаешь, как лучше быть и тебе, и мне. Может, что и придумаешь – должно ж тебе было перепасть ума от твоего деда. Потому как устал я, Миша, уж скоро месяц, как прячусь тут и там, днём носа на улицу не показываю. А мне уж годков… Короче, слушай: месяц с небольшим тому назад появился у меня в ателье этот поц рыжий… Он сразу мне не понравился – не наш какой-то. Чистенький такой, аккуратненький, и костюмчик явно импортный и на все пуговки застёгнут. Да и по речи то ли прибалт, то ли немец – акцент какой-то у него. Нет, Мойша, я ж фотограф, и память у меня фотографическая – не видел я его раньше. Так вот, туда-сюда, мол, думаю сфотографироваться, а вы на каком аппарате меня снимать будете? На этом? И показывает на казённую камеру, что у меня в ателье в зале стоит. А нет ли у вас другого аппарата? Нету – отвечаю. А потом вдруг в лоб и объявляет мне, что мол, знаю, есть у вас ещё один аппарат, и хочу его у вас купить. И очень хорошие деньги дам. Я, Миша, от этого просто обалдел. Мало того что он про мою заветную камеру знает, так ещё и марку её, на табличке выгравированную, назвал, да ещё и намекает, что, мол, в курсе, откуда она у меня. Какую заветную камеру? Погоди, Мишаня, всё расскажу по порядку. Так вот, рассердился я сильно и иностранца этого из ателье и выставил. А через день приходит ко мне следователь из прокуратуры и говорит, что на меня заявление собираются подавать,
Ты ж меня знаешь, Миша, и я тебя знаю. Меня твой папа на твоё обрезание пригласил, вот только мама твоя, чтоб ей хорошо там на небесах было, тебя не отдала и нас всех вместе с ребе вон выгнала. А что, тебе так пригодился в жизни этот маленький кусочек? Ну да, да не о том я… Так ты всё почти про меня знаешь. Я был в партизанах – партизан Изя, так меня и называли. Даже в школу вашу пару раз приходил со своими рассказами, приглашали меня иногда к праздникам, когда уже приглашать было некого. А сейчас – хоть я и последний в этих краях живой партизан остался – не приглашают. Может, партизаны сейчас не в моде? А? Как ты думаешь, Миша? Ну, ладно, это я снова не о том… Когда наши пришли, то я, конечно, из леса вышел и продолжил воевать уже в армии и так до конца войны и дослужил. А закончил войну в Тюрингии, сержантом. Под Эрфуртом это было. Ты ж знаешь, хоть это и не принято вспоминать, но да, брали всякие трофеи, кто что мог, тот то и брал. Генералы вагоны целые домой отправляли, а мы так, что в карман да в вещмешок влезло. Правда, потом разрешили и нам по посылке в месяц отправить, но то, что я хотел, в посылку не влезало, да и не разрешили бы – ведь только определённые вещи посылать можно было. А у меня была мечта, Миша, я ж фотографом хотел быть до войны, и так мне хотелось хороший аппарат студийный! А что ещё мне было посылать? У меня же никого дома не осталось. Солдаты из моего взвода своим родным муку посылали да консервы. Дома-то голод был. А мне кому посылать? Все мои во рвах разных гетто да в печах лагерей сгинули. Один я. Так вот однажды – в июне это уже было, прям перед демобилизацией – иду я по Эрфурту и вижу дом, с одного угла бомбой разрушенный. Огромный дом был, богатая семья, видать, до войны жила. Вот я и зашёл туда – в ту часть, что цела осталась, прошёл по ней. Кругом всё разбросано, бумаги какие-то раскиданы, ящики в комодах вывернуты – видать, пошарили там уже. И вдруг в одной небольшой комнатке вижу: все стены фотографиями в рамках завешаны, а в центре на треноге стоит он – широкоформатный роскошный аппарат! И уж такой красавец: из дерева какого-то чудного, со всей оптикой, с кассетами, и самое главное – целёхонек, ни одной царапины! Не тронули его, потому как большой же ящик – кому он нужен. И не удержался я. Завернул в какие-то тряпки, которые там же и валялись, и унёс. Сколько я потом с ним намыкался. Сколько шнапса, консервов да всяких подарков обозным нашим переносил, но сохранил его и домой привёз. А уж когда тут в фотоателье меня на работу взяли да потом и свою точку дали, так я его там и поставил. Но пользовался редко – у меня ведь другой, казённый советский аппарат был, а этот только для особых работ использовал, когда что-то специальное сделать хотелось – уж больно хорошие фотографии на нём получались. Ну, давай ещё по одной… Не будешь… Ну, как знаешь, а я налью.
Ты вот мне фотографию эту свою показываешь. Да, на том аппарате она снята и была – уж больно вы, мальчишки, мне тогда понравились. Захотелось вам на память хорошую карточку сделать. Только я, Миша, то, что ты рассказываешь, просёк чуть раньше. Где-то с полгода тому назад. Ведь у меня по одному экземпляру всех фотографий осталось. Я себе их для архива оставлял, для памяти. И вот полез я как-то туда, что-то мне нужно было найти, и увидел, что на некоторых фотографиях людей-то и нет! Стал я тихонько выяснять, что с ними. И понял, что померли они все. Померли – и с фотографий исчезли! И вспомнил я тут одну деталь, на которую обратил внимание, но которой не придал значения тогда, в сорок пятом, в Германии. Про фотографии те, по стенам в комнатке развешанные… Миша, на некоторых фотокарточках были какие-то люди, но на многих – на большинстве! – никого не было, просто фотография пустой комнаты в рамке. Понимаешь, Миша? Не понимаешь… Да нет же, Мишенька, ну что же ты за шмак такой – не в деда! Нет, конечно! Аппарат сам никого не убивает! Но на фотографиях, сделанных на нём, остаются только живые! Если человек умирает – по любым причинам, – он с фотографии исчезает. Это же очевидно! Вот такой хитрый аппарат оказался. А вот теперь этот иностранец за ним охотится, да ещё и следователя подключил, денег, наверно, пообещал ему. Но пусть этот гад не мечтает – я своего «Еноха» ему не отдам, хоть он тут целую зондеркоманду на меня напустит!
2.5
– Вашего кого? – затаив дыхание, спросил Мазин.
– Ну, камеру мою, «Енох» она называется.
Михаил Александрович откинулся на спинку стула. У него было такое ощущение, что всё выпитое за сегодня спиртное выходит из него с холодным, противным, липким потом.
– А можно на неё взглянуть? – шёпотом спросил он.
– А зачем тебе? – подозрительно посмотрел Изя. – Нету её здесь. Спрятана. Надёжно.
– Да так, интересно, – выдавил Мазин, решив пока ничего не говорить старику про свою камеру. – Просто я ведь тоже интересуюсь старыми фотоаппаратами.
– Ты? Ты фотограф?
– Нет, я не фотографирую. Я коллекционирую фотоаппараты. А скажите, этот «Енох» написан вот так? – и на полях газеты, которой был застелен стол, изобразил надпись с таблички той своей загадочной фотокамеры.
– Точно, а откуда ты знаешь? – старик становился всё подозрительнее и настороженнее.
– Видел… в каталоге, – соврал Михаил Александрович. – Каталоги такие есть: книжки толстые для коллекционеров, в них все фотокамеры мира перечислены.
– И что там про неё написано?