Седовая падь
Шрифт:
Заорала я тогда во всю свою моченьку, затряслась телом. Подхватил меня Пантелей на руки и бежать вместе со мной. Все одно куда, лишь бы подальше от места этого. Остановились позже. Успокоил меня Пантелей, а сам дышит тяжко, то ли от бега натужного, то ли от ужаса этого. И я туда же; дрожу, клещом вцепилась в него, не оторвешь. Тогда-то у нас верная любовь и зачалась… Да что уж там. Не своей смертью он сгинул, до сих пор сердце саднит. Только под утро и расстались мы с Пантелеем… А следующим днем, подозвал он меня одну, что бы без подруг, да и говорит: «Как с тобой расстались, так я и подался обратно. Слышу вновь хрюкает. Спрятался за кустом акации. Колючий куст, но стерпел, не до этого. Так вот и выследил. Видел я ту свинью вчера
– Так кто же это был? – спрашиваю.
– Чиничиха это старая, – говорит, – Шастает ночью по селу в свином обличии, народ пугает, страх наводит. А поди скажи, докажи, насмех так и поднимут. А ну ее к лешему…
– С того дня и поверила я, милая Дашенька, что ведьма в селе живет. По ночам, с той поры, редко куда хаживала. Однако кому не рассказывай – народ все одно, не верит. Не ужалено – не болит; так- то оно, доченька. А за зря они себя не кажут…
Только помни про уговор наш. Поведаешь кому, с тем то же самое случится, а молва пойдет, то житья народу не станет. И без того, сколькие уж от беды этой сгинули. О лишнем, дочка, не спрашивай и сама не терзайся, забудь и все тут. Живи с Богом, да помни наказ мой. А ослушаешься, то себя, али ближних своих перед погибелью выставить можешь, а это беда великая, милая. Ну живи с миром, пора уж мне.
С тем и ушла. Долго еще, после того странного визита, жила Дарья в тревоге, боясь за мужа и сына, которым все рассказала. И должно верно ее старуха остерегала. Боялась Дарья за Ваську, который вряд ли всерьез воспринял историю; сболтнет еще кому. Просила его забыть и не вспоминать больше…
Глава третья
Письмо
От тусклой свечи, что едва освещала утварь скудно обставленной, затемненной комнаты, плыли во все стороны, мерцая и дрожа, таинственные, громоздящиеся и пугающие неожиданностью форм, блики. Они то крались, то замирали, то восходили томящим пламенем огня. Полу сгоревшая восковая свеча метала тени и полутени, испуганно перешептываясь с тишиной темных углов душной, запертой комнатенки.
В это тревожные ночные часы ничто не могло пробраться сюда, никто не смел помешать тому таинству, что вершили души столь же странных обитателей тесного, скрытого от людских глаз, мирка. На дворе, сверкая полным диском, плыла чуть подернутая прозрачными облаками, луна – соглядатай ночи.
Тихо зимой на селе; делай, что хочешь, время словно замерло. Лишь встревоженный, то ли неволей, то ли жизнью впроголодь, дворовый пес нарушит иной раз, покой темноты, а то и до самых петухов случается тишь. Выйди со двора – снег заскрипит; только себя и слышишь. Беседуй, говори сам с собой – эту тайну ночного мрака кое-кто знает, а кому и невдомек; что бы это безмолвие значило, на какое зломыслие наводило…
Агриппина не ждала письма. Да и вообще; в ее уединенной и замшелой, как казалось сельчанам, жизни, почтовый ящик, как атрибут и вовсе без надобности. Она и знала-то всего на всего один путь, одну стежку-дорожку, коей и вязала ее судьба с единственной, живой пока что, мамашей родственной. Стара сама уж годами стала, а о матушке и сказывать не к чему; одним словом – древняя старуха, с памятью времен вековой давности…
Уж лет с пяток будет, как за сотню годков перевалило. Здоровьишко не особо баловало, да и смертушка, что уж в эти годы ласкательно зовется, не шла и все тут. Одно странно; даже самой Агриппине так казалось – память у старушки не отшибло, а вроде бы даже наоборот; просветлело сознание, словно даль осенняя – до горизонта видать. И все то она могла достать, да выудить из старческой ссохшейся головы. Верно было ей два века думать отмеряно. Хоть и стара, да только вот силы откуда черпала- неведомо.
Агриппина почитай и была ее единственной и любимой дочерью, остальные уж давно как простились с ней, уходя в мир иной. С ней она почти всю старость, не разлучаясь, и проводила. Потому как к делу своему, еще при ее молодости, пристрастила; дабы не утерять, не утратить того, что в трудах, людям неведомых, постигла… Жили- ворожили, что называется, душа в душу. Таились от взгляда людского – завистливого, да глазливого. Ни к чему народная глупость в тайных и мудрых делах…
От мужа своего, Терентия Захаровича, добра старуха Чиничиха с молодости своей не знала. Все то он; то пьян, то буян. Колотил ее и по делу, и без дела; почитай от побоев и не просыхала. Ненавидела его – ирода, всем сердцем. И даже отвела от себя; дочь от другого нажила, дабы кровинки его на этом свете не осталось. Вот с таким сокрытым, грехом, да потаенной ненавистью и жила с ним. А дочь свою любила безмерно. Чиничиха, в ту пору, и знать не знала, какими делами промышлял ее покойный муженек. И не узнала бы до сих пор, если бы не внук Петр, который жив оказался…
А пока только письмо и пришло в дом ее дочери. Неведомо откуда и от кого? Все сургучными штампами, да печатями скреплено. И, лишь засветив одинокую свечу, Агриппина с трясущимися руками, вскрыла столь загадочное писание.
Она недоверчиво, еще разок, бегло взглянула на адрес: не ошибка ли почтальонши. На конверте значилось ее имя и отчетливо, как по батюшке – Терентьевна. Да и фамилия была абсолютно верно прописана. В селе двойников не проживало, кроме родительницы. Не стерпев, вскрыла наконец-то послание. На нем хоть и значился обратный адрес, да стояли лишь цифры, да инициалы писавшего его, однако же адресату этот факт абсолютно ничего не прояснял.
Письмо было написано мелким почерком, с обоих сторон листа. Поглядела Агриппина на приписку в конце; так и ахнула! Одно лишь имя – Петр, которым было все изложено и подписано, враз подкосило ее слабые, исхоженные ноги и чуть было не лишило рассудка. Уронив обессиленное тело на табурет, она с трепетом и волнением приблизила к себе письмо, потянула его запах, прижала к лицу. Оно было от сына. Он никогда в жизни ей не писал. Уж почитай четверть века минуло. Убитым его считала. Наверняка так уж и должно было тогда статься. Ведь за убийство его милиция забрала; родного деда, внучек, что называется, в преисподнюю спровадил, а вот что, про что, ни Агриппина, ни мать ее, ведать не ведали.
На суде, тогда, так толком и установлено не было; за что Петр в тайге, человека жизни лишил, хотя тот и отрицал все. Фактов свидетельствующих об убийстве, улик и вещественных доказательств было мало на суде предъявлено. А вот алиби Петр, все же, не сумел себе обеспечить. Свидетельские показания сыграли тогда роковую роль. Районный суд вынес решение – виновен. Так вот, после всех разборок ему «вышку», как в простонародье говорят, и приписали. Увели из зала суда; более мать не видела и не знала ничего о своем сыне.
Выплакала тогда Агриппина всю свою материнскую душу, еще более с колдовством, да ведовством сблизилась, дабы от злых людских глаз подальше. Нет, поддержки она тогда от людей не искала, напротив; возненавидела их еще пуще, за сына единственного, загубленного по их воле. А ведь Петру и было в ту пору всего-то двадцать пять годочков. В самый раз доброй девкой обзавестись, да радовать внучатами мать старуху. Ан нет! Народ по своему рассудил. Да коли бы уж посадили годков на десять и то, не та в душе печаль, не та боль в сердце, а так ведь напрочь, под корни подрезали. Как она, то трудное время, вынесла; одной матушке и ведомо, все в тумане… Родительница выходила; на ноги поставила, то ли силы свои в нее вкрапила, то ли еще что вложила в душу, почитай уж бездыханную.