Секретарь обкома
Шрифт:
— Давненько учился, товарищи. Да и плохо, наверно, учился. Вот статью в газету написал, а боюсь посылать: вдруг грамматических ошибок наделал. Марию Ивановну эксплуатирую по этой части.
— Да, да, Семен Егорович, вам бы в школу ещё походить не мешало. «Встреч» с мягким знаком написали, а «вокзал» через «г» ухитрились изобразить.
— Но это же от невнимательности, это описка, Мария Ивановна! — вскричал, смущаясь ещё больше, агроном.
— А уж, милый мой, мы в такие психологические тонкости не входим. Напутал — получай двойку.
За стеной слышались голоса, выкрики, шум.
— Что там? — спросил Баксанов.
— Ниночка литературный кружок проводит, товарищ Баксанов. Вы бы зашли. Писателю такое дело обходить нельзя.
В комнате Нины Сергеевны, молоденькой и черноглазой, с темными, вьющимися на концах волосами, сидело с десяток
— Сидите, ребятки, сидите, — сказал Баксанов, здороваясь за руку с учительницей. — Стихи, наверно, читали, а?
— Да, вот Ася Рыбкина читала, — ответила Нина Сергеевна. — Продолжай, Асенька! Товарищ писатель послушает.
Девочка принялась читать свои смешные, детские стишки. Баксанов слушал ее и вспомнил себя, такого же четырнадцати или пятнадцатилетнего, школьный литературный кружок, которым руководил почему-то учитель химии, такие же вот вечерние чтения. А потом другой кружок — лит-группу при районной газете. Ему хорошо помнился товарищ в полувоенной форме, у него была странная фамилия: Граф. С первого же раза он представился кружковцам как член Союза поэтов. Что он написал, они не знали, а сам он этого не говорил, но тем не менее товарищ Граф казался им всем существом из миров нездешних и заоблачных. Глядя на него, они уже не сомневались ни в существовании Олимпа, ни в существовании Парнаса, где обитали подобные товарищу Графу. Он разбирал их стихи и рассказы, одни признавал никуда не годными, другие хвалил, уносил с собой, обещая кому-то их порекомендовать. Тем дело и кончалось. Потом он исчез. Но Баксанов его всегда помнил. Товарищ Граф был величествен, он никогда не опускался до ординарных движений и действий, до обыденных слов. Он шествовал, он священнодействовал, он изрекал. Подняться до него Баксанов так и не смог, хотя уже много лет имя Баксанова хорошо известно в литературе. Он не научился загадочно пыхтеть трубкой при людях и фотографироваться с нею в профиль, отчего взгляд получается устремленным не только в пространство, но и в толщу времен, недоступных простым смертным. Не решился он отрастить бороду, завивающуюся вперед из-под подбородка, как у скандинавских шкиперов, — такая борода тоже признак незаурядности. Не умеет Баксанов ходить в бойскаутских коротких штанишках по-западноевропейски, демонстрируя окружающим кривые волосатые ноги. Говорит, когда бы надо молчать с тупой многозначительностью, и говорит так, что всем все понятно, а это тоже признак заурядности. Художник Тур-Хлебченко сказал ему: «Старик, не огорчайся. Ты знаешь высказывание по этому поводу остряка Ларошфуко? Ларошфуко сказал: «Величавость — это непостижимое свойство тела, изобретенное для того, чтобы скрыть недостатки ума». Непостижимое! Понял? Так что и не бейся впустую. Оно легко дается только скудоумным».
В кратчайший миг промелькнули все эти картинки прошлого перед Баксановым. Минуту спустя он уже сидел среди ребят, рассказывал им о том, как сам начинал писать, прочел несколько четверостиший из своих полузабытых детских стихов. Все весело смеялись. Потом он стал читать стихи настоящих поэтов, и ребята притихли, заслушались.
— Вы знаете, — говорила молоденькая учительница, отпустив ребят, — есть несколько юношей в колхозе, и девушки такие есть, которые очень интересуются литературой. Некоторые даже что-то пишут. Они бы с радостью занимались. Но с кем? Не с кем. Я, например, руководить ими не могу. Им бы опытного в литературе товарища надо. А я… Что я!
На обратном пути и Баксанов и Забелин молчали. Мороз поддавал холоду, подняли воротники, прятали руки в карманах. Потрескивало окрест, промораживалось, расщеплялось.
Раздеваясь в своей комнате, Баксанов сказал:
— Понимаете теперь, Николай Гаврилович, остроту положения? Культурных-то сил на Стар-городчине не хватает. Или точнее — неправильно они распределены. Убежден, что если не в каждом селе, то через одно — во втором, или через два — в третьем, есть молодые тайные поэты, есть и прозаики. Им развивать свои способности хочется, им руководители нужны. А где они тут, руководители? Наше старгородское отделение Союза писателей — двадцать два человека. Капля в море. Да и не все пойдут в деревню, да и что толку от кавалерийских наскоков культуртрегеров? Свои центры культуры должны возникать на селе, свои! Своя интеллигенция здесь нужна. Много интеллигенции. Разной: производственной, научной, художественной. Ведь если бы вы или я жили здесь
— Я отлично понимаю вашу мысль, Евгений Осипович. Отлично. Так надо строить колхозные села, такой насыщать их бытовой культурой, чтобы интеллигенция не бежала отсюда, а напротив — ехала бы сюда. Значит, правы колхозники, не кустарничать надо, не по внешней видимости идти, а в глубину копать, перестраивать все радикально.
— Не зря, значит, я вас к учительницам повал? — спросил Баксанов, приседая в трусиках возле постели, отчего в коленях у него шла отчаянная стрельба. — Неплохие прелестницы!
— Полезный поход, полезный, — согласился Забелин. — Одно меня удивляет. Приехали мы сюда вместе, время проводим вместе. Когда вы туда дорогу нашли, за околицу?
— Чисто профессиональное качество, Николай Гаврилович, — смеясь, ответил Баксанов. — Чутье особого рода.
— Потом напишете, наверно, обо всем об этом?
— Как сказать. Может быть. Сейчас я об этом пока не думаю. Пишешь ведь тогда, когда материал давит на тебя, когда уже не можешь не сесть за стол.
— А вот я слыхал, — сказал Забелин, лежа под одеялом, — один высказывался… Имени его не назову, это не столь существенно. Старгород-ский поэт один. Он говорил так: беда нашей литературы в том, что у нас пишут, не рассчитывая на века, пишут, рассчитывая на сегодняшнего читателя. Это верно?
— А вы как думаете?
— Не могу судить квалифицированно. Я читатель. Я только читаю книги. Среди них попадаются интересные, но есть неинтересные, есть глубокие и неглубокие, волнующие и неволнующие.
— Думаете, это только сейчас так?
— Убежден, что всегда так было. Это нормальный процесс в искусстве. Но, может быть, с точки зрения специалистов должно быть иначе? Может быть, каждая книга должна стрелять куда-то в будущее?
—. Если книга правильно и ярко отразит современность, о ней можно не беспокоиться, она будет жить долго, Николай Гаврилович. Значит, беспокоиться надо о другом — о том, чтобы современность отражать правильно и ярко. Значит, надо думать о ней, о ней, о современности. Этот ориентир не подведет. У нас, например, есть такой… мы его «классиком» зовем… он только и думает о том, как бы в будущем его не позабыли. Пишет сухо, схематично, по-гимназически — то есть грамматически правильно, но не о том, что сам увидел и прочувствовал, а о том, чему его научили в гимназии. И вот этот человек дошел до того, что каждое свое письмецо, кому бы ни писал, непременно через копирку дублирует. Для одиннадцатого и двенадцатого томов собрания сочинений. У классиков в одиннадцатом и двенадцатом томах всегда письма публикуются. Вот как бывает. А в общем-то, Николай Гаврилович, меня бессмертие мало волнует. Меня больше волнует, как я выполняю свой сегодняшний гражданский долг, есть ли польза от моего труда сегодня. А что будет потом… Маяковский сказал: «Умри мой стих, умри, как рядовой!» Пусть и мои романы гибнут в бою, как рядовые. Лишь бы они сражались. — Баксанов щелкнул выключателем на стене. — Спокойной ночи, Николай Гаврилович. Пойдем в объятия Морфея.
27
В приемных секретарей обкомов сидят, как правило, спокойные и очень вежливые люди. Они отвечают на бесчисленные звонки, они выслушивают, они разъясняют по телефону и объясняют, они распоряжаются, чтобы бюро пропусков выдало пропуск тому, кого в этот день должен принять секретарь; при появлении в приемной посетителя они предлагают ему присесть, затем, сообразуясь с обстановкой, заходят в кабинет к секретарю, докладывают о посетителе, молча пропускают посетителя в дверь, потом молча отмечают ему пропуск.
Почему они скупы на слова? Почему с ними невозможно затеять болтовню, как можно сделать это с представительницами всемогущего племени секретарш, населяющих приемные начальников разных рангов?
Потому что это люди, обремененные бесконечным множеством дел. Это помощники секретарей. Они ведут всю почту, они должны все помнить и знать. Когда секретарь уходит или уезжает на какой-то срок, его кабинет, если можно так выразиться, не должен молчать, он должен жить, — и все это тоже в обязанностях помощника. Сколько всяческих дел и вопросов стекается к помощнику за день! О тех, что посерьезней, он непременно доложит, а те, что помельче, постарается решить сам: куда надо позвонит, о чем следует договорится, — человека неправильно уволили, не разобрались где-то, отмахнулись, проявили нечуткость, бюрократизм, — тут помощник и сам вполне правомочен.