Селижаровский тракт
Шрифт:
Так и идет он, внутренне упираясь, но влекомый общим движением колонны, безнадежно понимая - каждый шаг приближает его к тому, чего он не хочет и чего боится.
Зато, если судить по виду, легко идет на войну командир первого взвода Андрей Шергин. Нет у него кубарей в петлицах, но шинель и шапка командирские. Затерялись в госпитале документы о присвоении звания, но прислали его из командирского резерва, потому и поставили на взвод.
Коншин часто поглядывает на высокую стройную фигуру Шергина, туго перетянутую ремнями, его интересует Андрей. Слышал он, что после ранения, попав в нестроевую часть, выпросился Шергин в пехоту. Немногословный, он кое-что все-таки рассказывал
– Андрей, - спросил как-то Коншин, - почему ты в пехоту пошел? Воевал же ты и знаешь, почем фунт лиха.
– Я строевой командир. Нечего мне в стройбате делать.
– Но там страшно, - протянул руку Коншин в сторону горящего неба.
– Ну и что?
– спокойно ответил Шергин.
– Рисуешься?
– Нет.
– Шергин закурил.
– Просто я должен вернуться другим, не таким, каким ушел.
– Не понимаю.
– Или не вернуться совсем, - продолжал Шергин.
– Тоже не понимаю. И ты примирился с этим? С "совсем"?
– Ты можешь представить, что тебя убьют?
– Реально - нет.
– Я тоже стараюсь об этом не думать.
Разговор не удовлетворил Коншина. Только один раз - еще на Урале - видел он, как покинуло Шергина спокойствие. Получали письма, и когда выкрикнули его фамилию, он бросился, побледневший, схватил письмо и, отойдя в сторону, долго читал его, словно впитывая каждое слово. Потом не раз видел Коншин, как, забившись в уголок, чтоб никто не мешал, перечитывал Шергин письмо, и губы его кривила какая-то сдерживаемая, но все же заметная боль.
– От девушки?
– спросил Коншин.
– От девушки, - спокойно, но нехотя бросил Шергин, так что продолжать расспросы Коншин не стал.
И никто, кроме военной цензуры, не знал, что письмо это не от девушки... А что думал и чувствовал Шергин, читая и перечитывая письмо, не знал никто.
Только видит Коншин, да не один он, что идет Шергин на фронт спокойный, подтянутый, решительный и очень сосредоточенный. Не так, как прочие: с сумятицей и томлением. Видит, но не знает тому причины и потому заговаривает с Шергиным часто, не смущаясь, что отвечает тот скупо и вроде безохотно.
– Андрей, мой Савкин говорит, что на фронте порядка мало. Так ли?
– У нас был толковый командир полка. Мы ни разу не попадали в окружение и отходили в полном порядке.
– А ты сам совершил что-нибудь такое?
– Что именно? О чем ты?
– Ну, проявил себя?
– Меня утвердили в должности комвзвода и послали аттестацию.
– Значит, что-то сделал?
– Наверное.
– А за что дают награды? Что надо совершить, чтоб получить... ну, хотя бы "За отвагу"?
– Мальчишеские вопросы, Коншин.
– Ну, ты за что получил?
– Просто воевал. Но "За отвагу" - это мало.
– Хочешь большего?
– Хочу.
– Честолюбие?
– Нет. Мне нужно.
– Всем бы не мешало, - усмехается Коншин.
– Другим это не так важно.
– Вот как? Почему это - для тебя важно, для других...
– Прости, я пойду к взводу, - перебивает Шергин и уже на ходу бросает: Когда-нибудь объясню.
Под стать своему командиру взвода его связной Сашка - тоже ладный, подтянутый. Все ему впору: и шинель, и шапка, даже обмотки не уродуют его. Чуть он пониже Шергина, но крепко затянутый брезентовый пояс стройнит его. И шагает он тоже легко, привычным пружинистым шагом. Служил кадровую в пехоте переходил за эти годы не одну сотню верст, не одни сапоги истоптал, обвыкся в ночных походах. Нередко улыбка блуждает на его лице - было у него перед маршем необыкновенное: поцеловала его Зина из санроты, с которой бегал вместе при бомбежках и прикрыл своим телом, когда взрябили пули снег вокруг них и близились к ним... До сих пор ощущает он прикосновение холодных Зининых щек, до сих пор в памяти ее слова: "Ждать тебя буду, родненький..."
Раза три за ночь обмахивает батальон на своей белой, как и его полушубок, лошади двадцативосьмилетний комбат - капитан Шувалов. Не пришлось ему побывать ни в Испании, ни на Халхин-Голе, где кое-кому из его друзей удалось заслужить ордена и славу. У него же на гимнастерке скромно поблескивает только значок "Отличник РККА" - маловато. Но впереди вся война, лишь бы не сплоховать. На последних учениях на Урале все прошло прекрасно - лихо поднимали командиры рот в атаку бойцов, с дружными криками: "Ура, за Сталина!" - с ходу была взята сопка, занятая "противником". Красиво прошли учения, и заслужил он благодарность комбрига.
Что там, он еще не знает, но молод, самонадеян и верит в успех. Сам напросился, чтоб его батальон первым пошел в наступление, и хочется ему во что бы то ни стало выиграть свой первый бой - лиха беда начало... Часто подъезжает он к штабным саням, где едет Катенька - сестренка из санроты, любовь с которой началась еще на формировании. Поначалу не хотел брать ее в батальон, но она сама - "хочу с тобой быть, и никаких...". Конечно, на самый передок ее не возьмет, пусть в санвзводе будет. И хотя девушек там не было - разрешил комбриг, после того как сказал Шувалов, что как из боев выйдут, так и распишется он с Катенькой... Либо перед возможной смертью все таким настоящим кажется, либо и верно полюбил, потому как нет для него сейчас человека дороже... А когда представлял, что может кто полезть к Катеньке, если бы осталась она в санроте, то рука сама тянулась к кобуре, а в голову ударяла кровь...
Комиссар батальона - или, как теперь, замполит тоже объезжает колонну на жирной гнедой кобыле, тоже в белом, перетянутом ремнями полушубке. Иногда останавливается, слезает с лошади и идет пешком, беседуя с бойцами. Он тоже ладен, высок. Голоса никогда ни на кого не поднимает, не чета комбату - тот покричать любит.
Командиры, в общем, ничего. "Каковы будут на изломе?" - думает комроты Кравцов, повидавший на своем армейском веку всяких начальников.
Любая война начинается с дороги. Сперва с железной, по которой катят в теплушках по восемь человек на каждых нарах, с печкой в середине, раскаливаемой докрасна и брызжущей огненными искрами, которые мечутся по всему эшелону, демаскируя его ночью. С короткими остановками, с негустой кормежкой, выдаваемой почему-то всегда ночью, когда она совсем не в радость, когда с еще не продранными глазами достаешь ложку и хлебаешь без вкуса полутеплую жидню.
С дороги, на которой навстречу тянутся эшелоны с ранеными; с дороги, на которой их провожают печальными, а порой и заплаканными глазами женщины-солдатки, безнадежно помахивают руками, а некоторые и осеняют крестом; с дороги, на которой валяются искореженные вагоны, скрученные взрывом рельсы, и представить страшно, что же делается с людьми, с их живыми телами при такой вот силище разрыва; с дороги, на которой с тоской и ненавистью смотришь на ясное небо, потому как оно для тебя зло, потому как при таком-то безоблачном небе и жди самолетов. Но кончается эта железная дорога, и уже жалеешь о ней, потому что было тебе тепло, потому что не топал ты ногами, лежал лежмя на нарах, покуривая, и война была от тебя еще ох как далеко.