Семь бойцов
Шрифт:
— Я знаю. Как здесь чудесно!.. Ты любишь меня?
— Да.
— Так же, как раньше?
— Да.
— Это серьезно?
И снова я вижу тревогу на ее лице. Я погружаюсь в свои мысли, а она мое молчание истолковывает как равнодушие…
Я думаю о войне. Вздымаясь над лесом и травою, война, словно джин в детских сказках, опять показывает свое лицо. Грохот канонады в долине, казалось, вырывается из груди этого жуткого чудовища. Будто рев больного льва разносится по окрестностям.
Но, скажу откровенно, без преувеличения, я не променял
— Было бы лучше, если б наши знали, что мы муж и жена, — сказала однажды Адела.
Теперешнее наше положение ей, конечно, неприятно. Женщины всегда стремятся сделать свою связь открытой. В этом многие усматривают признак их постоянства, по контрасту с мужчинами, которым это безразлично.
Но мы оторваны от всех наших.
— Это верно. Но мне бы хотелось, чтобы они знали.
— Тебе было бы лучше, если б они знали?
— Да.
— Тебя сразу отправят в другое место. Так они и сделают, если ты все скажешь, когда мы их догоним.
— А ты бы иногда приходил?
— У нас нет отпусков. И я не хочу, чтобы нас разделяли. По крайней мере, постараюсь этому помешать. Я надеюсь, что ты попадешь в мою роту…
— Ты — член комитета, и поэтому не говори так. Раз ты знаешь о нас, значит, должен знать и комитет. Неужели ты думаешь, что я соглашусь, чтоб нас разделили?
— А если это сделают?
— Не сделают, — убежденно сказала Адела, — и не горячись так.
Впервые задумался я над тем, что будет, когда мы придем к нашим. Ради нее нужно было бы согласиться, чтоб нас разделили: ее бы назначили куда-нибудь в штаб, в культпросвет или в политотдел, туда, где можно сохранить голову. Достаточно я был в частях и знаю, что значит оставаться в роте. Это такой участок, где война ощущается в сто раз сильнее, чем в штабах. Здесь человеческая жизнь немногого стоит.
— Ты все объяснишь.
Я уже думал об этом. А вдруг наши отношения расценят как блуд?
— Что же делать?
— Давай не будем об этом говорить, — предложил я.
— Ты — чудесный муж. Ты ревнивый?..
— Раньше я ревновал тебя ко всему живому.
— Это я заметила.
— А ты могла бы уйти от меня?
— Я никогда не уйду от тебя, что бы ни случилось. И я всегда буду счастлива, если твои чувства ко мне не переменятся. Можешь быть спокоен.
— А ты знаешь, кому ты очень нравилась?
— Нет.
— Своему командиру, что вел тебя в бой на Сутьеске.
— Не смей так говорить, он командир роты.
— Сейчас у меня только один командир. Это ты.
Завтра пойдет тридцатый день со дня битвы. Мы продолжаем путь. Занятый своими мыслями, я молча шагаю рядом с Аделой.
О чем бы я ни думал сейчас, ее светлый образ закрывал передо мной весь
Мы отдыхали.
Адела сидела не шелохнувшись и внимательно следила за каждым моим движением, будто искала ответ на какой-то вопрос. На ее лице отражалось душевное смятение. Мне даже показалось, что в ее глазах мелькнул огонек ненависти.
Вдруг она положила обе руки мне на плечи. Словно читала мои мысли. И слушала, не слыша. Глубокая задумчивость сквозила в уголках ее глаз. Мне стало не по себе. Казалось, будто она в чем-то несправедливо обвиняет меня. Она то манила к себе улыбкой, полной доверия, то отталкивала хмурым взглядом.
Потом вдруг кинулась обнимать меня.
— Ты меня любишь? Правда, любишь? Неужели ты?..
— Я хотел бы ради тебя уйти на край света.
— А сейчас?
— Сейчас тоже.
— Не обманываешь?
Я легонько шлепнул ее по щеке и погладил. Адела залилась смехом, нервным и слишком громким. С ветки невысокой сосны вспорхнула черная птица. Ветка вздрогнула, словно умоляюще протянутая рука. Девушка посмотрела на нее и смолкла, а потом снова засмеялась сквозь слезы.
И опять, в который раз, она положила мне руки на плечи и уставилась на меня своими большими глазами. До сих пор мне не доводилось видеть ее такой: сидит напротив, подогнув ноги, руки у меня на плечах, и пристально смотрит мне в глаза. Кругом пахнет хвоей и свежей травой. «Что с тобой?» — спрашивал мой взгляд.
— Ты любишь ту Аделу, а не такую, как я.
— Ты сошла с ума!
Было около десяти утра. Нужно идти дальше. Солнце протягивало к нам свои золотые пальцы, как всегда на открытом пространстве. Так оно поступало в течение тысячелетий.
Адела продолжала сидеть. Потом подняла руку, словно защищаясь, и умоляюще посмотрела на меня.
«Может быть, — подумал я, — она боится, что таким путем рожденная дружба недолговечна?»
Вскоре она пришла в себя, и этот мимолетный приступ больше не повторялся.
Успокоившись, Адела была послушной и кроткой. Ее гордость, а может быть, и тщеславие стали как будто уступать место рассудительности. И покорности. Я все больше привязывался к ней, хотя, признаюсь, в моем взгляде уже не было той прежней подчеркнутой предупредительности. Однако если я и был полностью уверен в ее чувствах ко мне, в то же время испытывал робость, словно бы меня пригласили туда, где прежде не приходилось бывать. Конечно, я убедился, что я нисколько не хуже, а даже лучше и храбрее других…