Семь фантастических историй
Шрифт:
Ему вспомнилось кое-что, происшедшее больше сорока лет назад. Петер Матисен, тихий, задумчивый подросток, жил тогда у дяди, пастора в Молсе, и тут же, в доме, готовили к конфирмации девочку, дочку соседнего помещика. Дядя был человек начитанный, умел рассуждать обо всем — о Боге, любви, бессмертии — и увлекался новейшей поэзией романтической. Вечерами в пасторской усадьбе читали стихи, и, коль скоро звали девочку Наиной, дяде и пришла счастливая мысль поручить детям читать по ролям трагедию «Смерть Бальдера», обращая друг к другу огненные слова Бальдера и Нанны. [140] Сдвинув очки на лоб, сложив на животе руки, пастор слушал их, упоенный тем же бесстыдством невинности, какое старых дев побуждает растить гиацинты в высоких стаканах и разглядывать корни. Он не замечал, как дети то вспыхивали, то смертельно бледнели от звуков собственного
140
Бальдер — В скандинавской мифологии — сын Одина, Нанна — его жена. Смерти Бальдера посвяшено не одно произведение в мировой литературе.
В приятных мыслях советник побрел дальше. Слова графа Шиммельмана ему вспомнились: «Только глупец не понимает, насколько половина больше целого». Тот давний, завытый случай был — цветок в его жизни, в венке его жизни, полевой цветок, дикая незабудка. Не много же было в его жизни цветов — незабудки, фиалки, ромашки. А ну как ночь нынешняя вплетет и розу в венок?
Невдалеке от «Свободы» была буковая роща. На опушке, на взгорке давняя хозяйка именья, влюбившись в сладкий покой этого места, воздвигла ротонду, маленький греческий храм дружбы. Пять деревянных столвов держали купол крыши. В ротонду вели две ступеньки, и деревянная скамья полукругом овегала ее изнутри. Отсюда можно было любоваться озером. Но датский климат не в ладу с архитектурой греческой, и часть сооружения пришлось утеплить соломой, дабы укрыть от непогоды уединенного мечтателя. Теперь все это развалилось и днем являло печальное зрелище, но при луне казалось театральной романтической декорацией.
Он направил свои стопы к беседке, где так приятно было помечтать накануне свадьбы, но шел медленно, осторожно, ибо юной его невесте могла прийти та же фантазия, и он воялся ее спугнуть. Подойдя поближе, он, однако, различил голоса и сперва остолбенел, а потом тихонько пошел на звук. Второй раз являлся сюда советник тайным соглядатаем, и он бесшумно крался вдоль законопаченной стены.
Андерс и Франсина были в ротонде и тихонько разговаривали. Молодой человек неподвижно сидел на скамейке, она же стояла перед ним, прислонясь спиной к столву, и луна озаряла обоих. Но старый советник был надежно укрыт тенью в своей засаде. Он стоял, в точности как памятник, о котором ему давеча мечталось. Памятникам — тем тоже порой кое-что приходится видеть.
На Франсине был иноземный наряд, которого он не знал у нее, — то ли плащ, то ли домино, и она в него куталась. Темные волосы падали живым, душистым плащом, и средь них росисто-прохладной розой сияло ее лицо. Никогда еще не видел он ее столь прекрасной. Никогда еще никого он не видывал столь прекрасного. Словно вся прелесть летней ночи, вся ее сладость разрешилась этим един-ственным цветком. Она чуть-чуть покачивалась, как гибкий, отягченный розами куст.
Была долгая пауза. Потом Франсина засмеялась низким, счастливым смехом, как воркованье лесной голубки.
— Улеглись все и спят, — сказала она. — Как мертвецы на погосте. Только мы с тобою не спим. Какая тупость спать. Ведь правда?
Она чуть поежилась, запахиваясь в свое черное домино.
— Ах, какие они глупые все, как надоели, — вскрикнула она. — Говорят, говорят, говорят. Господи, хоть вы и вовсе они не вставали, дали бы нам немножко побыть вдвоем на свете.
От этой дивной мысли у нее, кажется, захватило дух. Она глубоко вздохнула и тихо стояла, ожидая, что он на это скажет. Немного погодя она спросила, и в голосе еще был призвук смеха:
— Что же ты ни словечка в ответ не проронишь, Андерс?
Андерс долго молчал и наконец заговорил очень медленно:
— Как хорошо ты сказала, Франсина. Отчего я словечка не пророню? Ронять слова. Чего только человек не роняет, пот, к примеру, и слезы, говоря лишь о том, что позволительно упоминать в дамском обществе. Я бы мог тебе объяснить, если вы ты и вправду хотела знать — да вы разве хотите? — что то, что роняем мы, что испускаем, и есть истинная суть наша, куда важнее того, что вам остается, что вы усаживаете в кресла, на что натягиваете домашние туфли. Вот как мое ружье, — продолжал он медленно, гордо, — оно роняет, оно, как вздох, испускает — выстрел, и в том его назначение. И поцелуй, — он долго сидел молча, — поцелуй, видишь ли, важней для меня моих губ. Навозные лепешки, которые роняют коровы, — и нечего морщить нос! — есть подлинная их суть, их нутро, и, ей-Богу, лучшее из того, что способны они произвесть.
И тут старый соглядатай понял, отчего так недвижен Андерс. Юный писарь был пьян мертвецки. Он кое-как еще сохранял равновесие, сидя на скамье, но не мог двинуться с места. Он был бледен как смерть, пот тек по лицу, и он не сводил глаз с лица Франсины, будто им вольно было бы от него оторваться. Советник, все твердивший про себя формулу графа «половина больше целого», мог воочию убедиться в справедливости этой теории. Но Франсина была в математике не сильна, и для нее — что половина, что целое, было, кажется, едино.
Она улыбалась. Как и большинство женщин, она не умела различать, пьян или трезв мужчина.
Ах, Андерс, — сказала она. — Ты думаешь, я позабыла, как ты из-за меня плакал? У меня обе руки намокли от твоих слез, и, когда ты ушел, я их прижала к губам. Я думала, ты никогда не перестанешь плакать. Глупая Франсина, глупый Андерс. А теперь — чего и желать? Тебе весело — и мне ничего на свете не нужно.
Да вот беда, — сказал Андерс, вдруг ужасно расстроившись. — Проклятый этот закон флогистона. [141] Понять его нетрудно, когда о нем читаешь, но неприятно испытывать на собственной шкуре. Ведь, казалось бы, когда человека сжигают живьем на радость богам — на костре ли, на медленном ли огне, но уж как-то его да сжигают, — он мог вы утешаться соображением, что по мере сгорания становится легче и легче и в конце концов непременно взлетит. Но ничуть не бывало, Франсина, — этот флогистон овладает отрицательным весом, и чем более мы выгораем, тем мы делаемся тяжелей. Да, тяжело это, ничего не скажешь.
141
Немецкий физик Георг Эрнест Шталь (1660–1734) создал теорию, согласно которой все, что горит, содержит таинственную субстанцию — флогистон, при сжигании вещества выделяющуюся в воздух. В 1775 г. великий французский ученый Лавуазье (1743–1794) доказал несостоятельность этой теории.
Ах, Андерс, — сказала она. — Ты вот не знаешь, а я тебе скажу: я умею летать. Почти. Старый балетмейстер Бассо мне говорил: «Других девчонок надо подхлестывать, а к твоим ногам мне скоро придется привязать по камню, чтобы ты от меня не улетела». Бог знает, что творится с этими стариками, вечно они невесть чего от тебя хотят. Но довольно слов, Андерс, скоро я покажу тебе, как я летаю — как те камешки, помнишь, ты рассказывал, какие мальчишки пускают по волнам. Только я полечу к тебе, а не прочь.
Знаешь, Франсина, — сказал Андерс. — Ты как та кухарка, которая гробит живого гуся ради несчастного супа из гусиных потрохов. Употребляй меня на суп, пожалуйста, сколько угодно, но только уж потрудись сама вырезать нужные кусочки. Гуси не знают, где сердце у них и где печень. Это женское дело, Франсина.
Франсина призадумалась. Она не сомневалась, что каждое слово его исполнено мудрости и благоволения к ней.
— Моя мама, — сказала она, — была из римского гетто. Ты про это не знал. И вот она умела правильно забить птицу, я видела, — чтоб ни кровинки в ней не осталось. В гетто, Андерс, людям плохо, поверь, надо держать ухо востро, не то тебя убьют. Моего дедушку повесили. Но что это мы все о стариках да о мертвой птице? Андерс, милый, неужто нельзя думать о прекрасном! Столько естьпрекрасных вещей. Живых и прекрасных. И легких, Андерс.